сказать всего два-три слова: как, мол, ему понравился концерт и что-то
еще в этом же роде.
Первый предложенный Ликою тост - простенький, за знакомство, был
лихорадочен, ибо рука ее с рюмкою подрагивала от нетерпения. Юра
заметил это и, пораженный, кажется, начал догадываться, что к чему и
чем дело может кончиться, но понятия не имел, как приостановить
лавинообразный процесс. Уже через десяток минут Лика дошла до
состояния буквально неузнаваемости: глаза налились кровью; тушь вокруг
них несколько поплыла, разъехалась, образовала жутенькие круги; губы
растянулись в нестираемую ухмылку; лицо прорезала вертикаль выбившейся
из-под заколки реденькой, тусклой от седины русой пряди; Лика
поминутно пыталась сдуть прядь, не догадываясь заправить рукою, и изо
рта летели мелкие брызги. Тосты следовали один за одним, все больше
про Арсения, смутные, непонятные, произносимые заплетающимся языком, и
в них обязательно фигурировали то Бог, то душа, то вера. Лика, не
слушая Юру, заказала еще бутылку, потом принялась читать стихи, -
кажется, Цветаеву, делала это долго и плохо: интонировала каждое
слово, подчеркивала неимоверные паузы. Юре все больше становилось не
по себе, но его попытки изъять Лику отсюда, из-за этого проклятого
столика, чтобы доставить домой, по неведомому адресу, встречали
необоримое противодействие, и оставалось только побольше пить самому,
чтобы скорее кончилась водка.
Когда они все-таки очутились на заднем сиденье такси, Лика вдруг взяла
Юру под руку, изогнулась так, что он увидел прямо перед собою ее
потустороннее в мелькающем голубоватом свете фонарей лицо, и
доверительно и вполне твердо спросила: Юра... вот вы через это прошли.
Скажите, умирать страшно? Трудно, ответил Юра. Умирать трудно, но
почти тут же и поправился: нет, не знаю...
Как ни была пьяна, водителем Лика управляла ловко, и минут через
двадцать машина уже стояла у подъезда шестнадцатиэтажного блочного
дома. Лика полезла в сумочку за деньгами, Юра остановил: не надо. Я на
ней же поеду в гостиницу. Вы можете остаться здесь, сказала Лика. Уже
поздно, а у меня есть кушетка. Поболтаем... Юра мгновенно вообразил
все, что может случиться, в мозгу каруселью пронеслись лица Гали,
Арсения, Лики, его самого, пьяных знаменитостей из ресторана, и он в
отчаянье захлопнул дверцу и шепнул шоферу: поехали.
Лика была уже снаружи. Однако следовало развернуться, и на обратном
пути она преградила дорогу. Машина затормозила, и Юра, не решаясь
открыть дверцу, приспустил стекло. Ликино лицо возникло в окне с
вопросом: скажите, Юра, а Арсений - добрый? Водитель, воспользовавшись
тем, что дорога освободилась, ударил по акселератору, и Уволгаы
вылетела на проспект, оставив в раме заднего стекла обретающую после
толчка равновесие маленькую фигурку в синей дубленке.
То красным, как раки, то желтым, как луны,
то южного неба густой синевою
дорожные знаки - сигналы фортуны,
над полузаснувшей ночною Москвою.
Дорожные знаки... Лишь ими одними
уснувшая власть проявляет свой разум,
и только такси пролетают под ними:
салатные кошки с подшибленным глазом.
Зажигалка! вспомнил Юра, когда они уже миновали поблескивающую в
вышине багровыми капельками темно-коричневую громаду Кремля, - Арсений
просил забрать у нее зажигалку. Мне еще этого недоставало!
143. 1.44 - 1.49
Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Юра приоткрыл дверь в свой номер
и замер на пороге: в воздухе стоял спертый дух перегара, улавливаемый
даже им, выпившим сегодня порядочно, а с соседовой постели глядел на
Юру раскрытый бесстыдно раскинутыми ногами черный глаз шахны. Женщина
лежала на спине и громко, взахлеб храпела; сосед свернулся калачиком у
стенки и спал тоже. Сползшее на пол одеяло напоминало кучу грязного,
подтаявшего снега, какие там и сям были разбросаны по московским
улицам. Находиться в этой комнате возможным не представлялось, и Юра
тихонько притворил дверь.
Устроясь в кресле в небольшом холле, где по вечерам проживающие
смотрели телевизор, Юра попробовал заснуть, но свет негасимого бра бил
в глаза. Тогда Юра раскрыл Арсениеву папочку и стал листать. Где-то
посередине мелькнуло напечатанное вразрядку слово Уностальгияы, и Юра,
сам не зная почему, может - по созвучию с именем Галя, остановился
именно на этой странице:
А что бы ей хотели сыграть? А вы что хотели бы поставить? И вопрос-то,
пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что
угодно, ну, УГамлетаы там или УБориса Годуноваы, ну, из того,
примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем
положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг
возьми да и ляпни...
Глава четырнадцатая
НОСТАЛЬГИЯ
Я придумал это, глядя на твои
Косы - кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная
бирюза...
Н. Гумилев
144.
А что бы вы хотели сыграть? А вы что хотели бы поставить? И вопрос-то,
пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что
угодно, ну, УГамлетаы там или УБориса Годуноваы, ну, из того,
примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем
положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг
возьми да и ляпни: мол, УПятую колоннуы, - и сразу заминка какая-то
мгновенная, непонятно почему, в разговоре, во всей дешевой атмосфере,
словно откуда-то ясно стало им всем, то есть не только ей, а и им всем
и, может быть, главное, - мне самому, что струна задета подлинная,
искренняя, туго натянутая и, хоть и тиха, а перекрыла все вокруг: и
пластинку, и свечи горящие, и треп... Ну и ладно, возникла заминка и
прошла, и дальше все покатилось, как каталось не первый год, да у меня
что-то засверлило, засвербело, и глаза, наверное, посерьезнели, потому
что у Син°вой глаза погрустнели, а она сидела напротив меня и
взглядом, положением, так сказать, vis-б-vis, оказалась со мною
связанною; и эти грустные глаза, и этот неожиданный выход на
заглохшую, заросшую, на Бог весть когда протоптанную, а поди ж ты -
незабытую! дорожку, и воспоминания о Леночке Син°вой - той самой, что
вот, сидит передо мною, и о себе самом, какого меня давно и
безвозвратно нету на свете, о том, как я воспринимал ее в те несколько
незапамятных, неистребимых из памяти встреч, что дала мне судьба,
прежде чем так едко посмеялась, - все это в тот вечер поставило меня
вне компании уже невозвратимо. Я ощутил свое выключение и поэтому
знал, что любая моя страза прозвучит здесь отныне не случайно
вырвавшейся неловкостью, а откровенно непристойно, ну, вроде как в том
анекдоте... ну, вы знаете!.. ну, в концертном зале, на Шестой симфонии
Чайковского: кто сказал... °б твою мать?.. Извините, значит, музыкою
навеяло... помните? так вот, хоть я все это и ощущал, кожей
чувствовал, - сказал-таки, словно что-то меня несло: а не хотите, мол,
сыграть у меня?.. и тут поймал себя на том, что забыл имя героини,
помню только, что в предисловии к пьесе автор пишет: но ее можно было
бы назвать и ностальгией, - и так она для меня Ностальгиею и осталась:
а не хотите сыграть у меня... Ностальгию? и столь нахально выглядела
моя откровенность, столь вызывающе, столь неприлично, что все сделали
вид, словно и не заметили ее вообще, хотя, скорее всего, и на самом
деле не заметили, а Син°ва ответила что-то, но что именно-я не понял,
да и не в ответе, в конце концов, заключалась суть.
Еще какое-то время все продолжало катиться, а потом мы выбрались на
улицу, на мороз, и пошли все вместе, пока не приспела пора расходиться
кому куда, и ничего не случилось, и ничего не случилось, и ничего не
случилось, и ничего... а когда пора приспела, нам с Леною оказалось в
одном направлении, ну, почти в одном, настолько хотя бы, что проводить
ее я чувствовал себя просто обязанным, и тут-то она и отомстила за
непристойный выверт, который я позволил себе и в который, главное,
пытался затащить и ее. Ни о какой канаве на нашем пути я, естественно,
и не думал, я не подозревал даже, что на нашем пути есть какая-то там
канава, тоже мне, предмет для размышления! но Син°ва заранее, задолго
еще, спросила, и не то что бы иронически, а эдак... ну, вы понимаете
как... спросила, пойдем ли мы напрямик, через чертову эту канаву, или
сделаем крюк по дорожке, то есть имела в виду, что меня может испугать
столь комическое препятствие, несчастная водопроводная траншея, через
которую все окрестное население привычно прыгает который уже месяц, -
и спросила-то в таком тоне, что и не ответить никак, разве послать
Лену куда подальше и уйти в свою сторону, но на это меня, увы, никогда
не хватило бы, пусть и хотелось часто, - следовательно, из положения,
в которое теперь Син°ва поставила меня, приходилось искать выход, и
вот я, когда пресловутая канава, зашуршав осыпавшимися из-под наших
ног комочками снега и смерзшейся глины, сперва у Лены, а потом и у
меня благополучно осталась позади, я сказал фальшиво, ибо фальшь в
любой более или менее спокойный разговор заложила уже сама ситуация:
что ж вы, мол, Лена, не поинтересовались даже, не свалился ли я? А
может, вы рассчитывали, что я возьму вас на руки и перепрыгну вместе с
вами, и теперь разочарованы? - и она ответила, пусть слишком зло, а
все же не безразлично, все же - принимая мой тон и даже, как знать,
возможно, и извиняясь за намеренную, за мстительную бестактность, -
что ничего со мной случиться не могло, ибо я не позволил бы себе
оскандалиться (вот словечко! Ностальгии ли так говорить?!) перед
дамою, а про на руки - так и просто смолчала, давая тем самым отпор
возможным моим приставаниям, которых у меня и в мыслях не мелькало, и
не только сейчас, но и никогда, даже семь лет назад, в Ленинграде.
Впрочем, надеюсь, что отпор Лена давала не со зла, сама прекрасно
зная, что ничего такого у меня в мыслях не мелькало и мелькать не
могло, а - кто их, баб, разберет! - вдруг и пуще того: упрекая за
неуместную в этом скучном провинциальном П. излишнюю робость.
Ладно! на данный вечер все, в общем-то, кончилось. Две-три фразы до
парадного, и дальше: ей - налево, на третий этаж, мне - направо, через
пустырек, через канаву - это происходило сначала по сути, потом -
фактически врозь, что, несомненно, следовало расценить как плюс, как
удачу, потому что, пущенный теми самыми комочками снега и смерзшейся
глины, подобный лавине, пошел уже у меня в мозгу, полетел, загрохотал,
смел все прочее со склона памяти - Ленинград семилетней давности. И
когда я, приходя в себя, очнулся - взгляд в потолок - лежащим навзничь
на узкой, с панцирной сеткою, коечке, Ленинград продолжал вращаться
перед глазами, и все вокруг Леночки да вокруг меня самого, ходящего
кругами вокруг нее...
145.
Но здесь просто необходимо задеть историю неудавшегося моего романа с
этим городом, с Ленинградом, потому что иначе и не понять ничего. А
роман был старый, затяжной и кончился как-то неопределенно, гадостно,
так, что я года три просто боялся встречаться с объектом прежней моей
страсти, обходил стороною, а потом время от времени позволял себе к
нему приближаться, но вел себя подчеркнуто вежливо, в результате чего
между нами установились взаимно официальные отношения. А можно ли что
вообразить хуже, мучительнее официальных отношений, имеющих прошлым
некоторый интим?
Любовь к Ленинграду возникла давным-давно, еще в детстве, в
деревенском ссыльном детстве, возникла заочно, по фотографиям, как у
солдата срочной службы к героине-доярке, чей портрет напечатан на
обложке УОгонькаы, а первая встреча случилась позже, уже в отрочестве,
в пятьдесят шестом, когда неожиданно грянула свобода передвижения