Видимо, он был уверен, что виновато не его лицо, а рука художника. Женя
просто покатывался от хохота, настолько смешным казалось ему
предположение, что у него нет таланта. Видя, что оба, и художник, и
модель, смеются, остальные начали находить в этом новый источник юмора
и долго смеялись.
Смех уже начал угасать, как вдруг Алексей плеснул топливо в этот
догорающий огонь. Краснея и опуская голову, он сказал:
-- Возможен еще один вариант: и у художника нет таланта, и у модели
нет лица!
Все грохнули, а Женя от смеха даже свалился со стула. Но мальчик, чей
портрет не получался, вдруг страшно разобиделся, стал кричать,
пробираться к выходу, отмахиваясь от тех, кто пытался его удержать. Но
тут целая гроздь кричащих девушек в него вцепилась, и он позволил себя
остановить.
Все успокоились и сели к столу. Я было подумал, что вот этой вспышкой и
разрешилось то перенапряжение, которое я чувствовал. Но лицо Зины все
так же пылало, ее карий глаз под мохнатыми ресницами все так же обжигал
меня сбоку, и ладонь, сжимавшая мою руку под столом, была все такой же
ледяной.
Ни с того ни с сего разговор зашел о киножурнале с докладом Сталина.
Некоторые стали умильно упоминать якобы неожиданные сталинские слова и
телодвижения: вдруг взял да и оглянулся на президиум (никто бы не
подумал!), пошутил, улыбнулся, сам себе налил боржом, нет, сначала
налил боржом, а потом выпил и пошутил, и все такое прочее, может,
обдуманно рассчитанное им самим для оживления его тухлых слов.
И вдруг громкий голос Зины:
-- А мой папа говорит: -- Беглый каторжник управляет страной!
Сквозняк ужаса пробежал по комнате и разом сдунул все голоса. На
некоторых лицах мелькнула тень отдаленного любопытства -- разве так уже
можно говорить?! -- и тут же улетучилась. Тишина длилась пять-шесть
невыносимых секунд, и было ясно, что каждый боится что-нибудь сказать,
потому что первый, сказавший что-либо после сказанного, будет
обязательно привязан к сказанному. И тут раздался спокойный голос Коли:
-- Конечно, вождь семь раз бежал с царской каторги. Об этом
неоднократно писалось в его биографиях. Жаль, что еще нет кинофильма о
его героических побегах с каторги.
А лицо Зины еще несколько секунд пылало, словно она хотела сказать: --
Нет, мой папа имел в виду совсем другой смысл! -- а потом ее лицо
погасло, она опустила голову, ее ледяная ладонь, сжимавшая мою руку,
разжалась, и я сам схватил ее ладонь и сжал изо всех сил.
Компания, оцепеневшая было на минуту, словно облегченно вздохнув,
лихорадочно зашумела. С какой грозной разницей звучит одно и то же
понятие! Одно дело: вождь бежал с каторги! Другое дело: беглый
каторжник управляет страной!
Начались танцы. Зина в передней нашла свою сумочку, я схватил плащ, и
мы выскочили на улицу. На ходу, целуя ее, я упрекнул:
-- Ты что, спятила? Разве так можно?
-- А ты? А ты? -- отвечала она, прижимаясь ко мне горящей щекой и сияя
в полутьме глазами, -- Ах, ничего! Князь меня спас!
За два квартала от дома ее подруги был тот самый парк, где когда-то
Женя дрался со своим соперником. Мы быстро шли туда. Пройдя ближнюю
часть парка, оборудованную для детских игр, мы углубились в него и
уселись на скамейке под могучей секвойей. Впереди была целая ночь. Мы
обнялись, и началось долгое истязающее блаженство, иногда прерываемое
признаниями и разговорами о будущем. Кстати, тут я ей рассказал о дуэли
Жени с Толей. Как она хохотала, как в темноте блестели ее зубы!
Где-то далеко от нас сидела какая-то компания. Оттуда время от времени
доносились голоса. Я понимал, что это скорее всего хулиганы. Они меня
не тревожили, но все-таки останавливали от последней смелости. Уйдут же
они когда-нибудь, думал я.
-- Сумка! -- вдруг вскрикнула Зина, и я увидел тень человека,
мотнувшуюся от нашей скамейки.
Я вскочил и тупо побежал за ним. Он мгновенно растворился в темноте, а
я, пробежав метров тридцать, споткнулся о какой-то корень и растянулся
на мокрой земле. Ночь была пасмурной, и иногда накрапывало.
Когда я вскочил, было уже совсем непонятно, куда бежать, да и тревожный
голос Зины вернул меня к ней.
-- Ой, хорошо, что ты пришел, -- сказала она, прижимаясь ко мне, --
бог с ней, с сумкой, там ничего не лежало... Я закричала от страха!
Человек этот скорее всего был из той компании и, услышав наши голоса,
решил поживиться. Уже к скамейке он явно подполз, потому что когда я
его заметил в темноте, фигура его разгибалась. Было неприятно думать,
что кто-то к нам подползал, пока мы целовались.
-- Пошли отсюда, -- сказал я.
Парк упирался в поросший сосняком холм, и я знал, что на ровной вершине
этого холма, где растет мимозовая рощица, мы найдем укромное место. Я
взял ее за руку, и она покорно пошла со мной. Мы стали подыматься по
крутому холму, покрытому опавшей хвоей.
В темноте подыматься было трудно, ноги соскальзывали с нахвоенного
склона, но меня вдохновляло то, что нас ждет впереди, и она героически
и безропотно следовала за мной. Иногда она останавливалась, чтобы
вытряхнуть хвою из туфель, и пока она в полной темноте, сливаясь с этой
темнотой, в которой, как в воде, слегка изгибаясь, бледнели ее голые
руки, стояла на одной ноге, держась за меня, и вытряхивала из туфель
хвоинки, я осторожно целовал ее в затылок опущенной головы.
На самых крутых местах я выискивал какие-нибудь кусты и подтягивался на
них, а потом протягивал ей руку и вытягивал ее к себе, на себя, и мы,
разогнувшись на крошечной площадке и задыхаясь от крутизны подъема,
яростно целовались, и я вдыхал смешанный с запахом хвои запах ее
расцветающего и расцветающего в теплой темноте тела и пальцами,
горящими и натертыми наждачной хвоей и колкими кустами, особенно чутко
ощущал в объятиях чудо ее прогибающегося ребрами любящего тела.
Чувственный порыв освежал наши физические силы, и мы снова пускались в
путь. Задумчиво шелестя на вершинах сосен, время от времени накрапывал
дождь, но до их подножия он почти не доходил.
Вдруг мне показалось, что я слышу какой-то вкрадчивый посвист. Я
прислушался. Он снова повторился где-то слева. Потом справа. Это был
тихий пересвист по крайней мере двух человек.
Я ей ничего не сказал, чтобы не волновать ее. Мне было неприятно, что
какие-то люди параллельно с нами, по обе стороны от нас, пробираются на
холм. Я слышал о мерзавцах, которые охотятся в таких местах за
уединившимися парочками, но юность, влюбленность, беспечность победили
мою тревогу, и я решил, что, может быть, эти люди к нам никакого
отношения не имеют. Этот еле уловимый посвист еще несколько раз
повторялся, но Зина его не слышала или принимала за какие-то звуки
летней ночи.
Мы выбрались на холм. После сумрачного склона здесь сразу стало
светлей. Дождь перестал накрапывать. Темнела трава, и на лужайке были
разбросаны голубоватые на фоне травы легкие кусты мимозы.
Я огляделся и возле одного из кустов, место это показалось мне особенно
уютным, расстелил на мокрой траве свой плащ. Я осторожно опустил ее и
уже сам хотел сесть, но что-то заставило меня выпрямиться.
-- Ты что? -- шепнула она, глядя на меня снизу вверх темными,
непонимающими и в то же время навсегда доверяющими глазами. Еще
девушка, но уже как истинная женщина, она не понимала, почему я покидаю
с таким трудом добытое гнездо, и одновременно в голосе ее была та
изумительная покорность развитой женской души, которая и порождает в
мужчине настоящую ответственность. Это, конечно, я сейчас все осознаю,
вспоминая ее облик.
-- Подожди, -- шепнул я ей и, оглядевшись, подошел к большому кусту
мимозы, росшему в десяти метрах от нас. Только я сделал шаг за куст,
как вдруг увидел перед собой на расстоянии вытянутой руки лицо хама.
Вся большая фигура его, наклоненная вперед, и широкое лицо с мокрыми,
прилипшими ко лбу волосами выражали подлый, пещерный азарт любопытства.
Я замер, и мы секунд десять, не отрываясь, смотрели друг на друга.
Наконец, скот не выдержал и, молча повернувшись, бесшумно исчез за
другими кустами. Видимо, когда я столкнулся с ним, он только собирался
выглянуть из-за мимозы и потому не заметил моего приближения.
Я вернулся к Зине. Ясно было, что нам оставаться здесь нельзя.
Вспоминая, удивляюсь, но почему-то большого страха не было. Если б я
один в таком месте столкнулся с ним, наверное, было бы гораздо
страшней. Но тут и взволнованность, и готовность защищать то, что мне
дороже всего в мире, и оскорбленность, что за нами следят какие-то
мерзавцы, с какими-то темными целями, видимо, ослабляли страх.
-- Смотри, что я нашла? -- шепнула она мне, что-то протягивая.
Я наклонился. Две темные земляничины на стебельках торчали над ее
сжатыми пальцами.
-- Как мы удачно выбрали место, -- сказала она, -- это самые
последние в сезоне. Одну тебе, другую мне. Почему ты не садишься?
Я отправил свою землянику в рот и спокойно сказал:
-- Нам лучше уйти отсюда...
-- Почему, -- спросила она и, ухватив губами землянику, оторвала
стебелек, -- разве что-нибудь случилось?
-- Лучше уйти, -- сказал я и подошел к кусту мимозы. Я наклонился и,
чувствуя лицом ласково лижущуюся мокрую зелень, выломал достаточно
крепкую ветку, стараясь при этом как можно громче хрустнуть ею.
-- Зачем тебе это? -- спросила она с некоторым беспокойством.
-- Пригодится, -- сказал я громко и стал очищать палку от мелких
веточек.
Она покорно встала, я надел плащ, и мы пошли назад. Сейчас в ее
покорности была и усталость, и я подумал, что замучил ее, бедную, за
эту ночь. Все же я об этом подумал мимоходом, потому что мысленно
готовился к отпору, если они все-таки подойдут и пристанут к нам.
Но к нам никто не пристал, и мы снова вошли в сосняк. В темноте
спускаться было еще трудней, но палка мне пригодилась. Я опирался на
нее и тем самым давал Зине опереться всей тяжестью на свое плечо, и мы
боком спускались вниз, порой оскальзываясь и скатываясь, как на
салазках, на пластах хвои. В конце концов мы вышли в парк, и я бросил
палку.
Снова стал тихо накрапывать дождик. Мы уже перешли в детскую часть
парка, чтобы выйти на улицу. Я взглянул на ее бледное, осунувшееся
лицо, вспомнил весь наш поход, и мне вдруг стало безумно ее жалко, и
без всякого чувственного желания я обнял ее, и она бессильно склонила
голову на мое плечо.
Целуя ее, я снова ощутил волнение и снова почувствовал оживающую
встречную нежность, и волнение все нарастало, и дождик усиливался. Я
быстро снял плащ и накинул на нее и снова обнял ее под плащом, а дождь
не переставал идти, теплый, парной дождь, и волнение нарастало, и я
целовал ее лицо и мокрую от дождя голову, пахучую, как букет, а дождь
все не переставал идти, и я сквозь промокшую рубашку чувствовал
очаровательное, уже торкающее прикосновение ее горячих рук, обнимавших
меня, и вдруг заметил в десяти шагах от нас домик, в котором днем
играют дети.
Демоны иронии подсказали мне решение. Я схватил ее за руку, и мы
побежали к домику, и когда я впустил ее вперед, и она, наклонившись,
входила в узкий дверной проем, рассчитанный на детей, она -- умница! --
уловила юмор мгновения и успела обернуться ко мне смеющимся ртом.
В домике выпрямиться было невозможно, и мы сразу расстелили плащ. Дождь
близко, близко стучал о крышу, и был неповторимый уют домашнего очага,
и в темноте ее пылающий шепот.
Мы очнулись от бодрого пения птиц, словно они, сговорившись, грянули
разом. Мы выскочили из домика. Светало, и на небе не было ни единой
тучки.
Во всем теле я ощущал незнакомую, пьянящую легкость. Мы молча и быстро
шли к ее дому. Возле одного магазина сторожиха, окинув нас сонным
взглядом, проворчала, как старая нянька:
-- Охолодил ее, окаянный...
Мы рассмеялись и пошли быстрей. Я проводил ее до дому и пересек город,
еще спящий, еще свежий после ночного дождя. Мы условились встретиться в