коллективной жизни (впоследствии я их назвал принципами коммунального
поведения или коммунальности), которые людям прививаются самим образом
жизни, имеют гораздо большую силу, чем принципы идеального коллективизма,
которые нам старались привить на словах. Как только появилось начальство и
нас стали разбивать на группы, сразу же заявили о себе претенденты на роль
начальничков из нашей же среды. Они вертелись на глазах у начальства
эшелона, всячески давая им понять, что они суть именно те выдающиеся
индивиды, которых следует назначить старшими групп. И удивительное дело,
начальство сразу же заметило это, и именно эти рвущиеся к власти (пусть
самой маленькой) прохвосты были назначены старшими по вагонам. Они
немедленно обросли холуями, всячески угождавшими им и тоже претендовавшими
на какую-то мизерную долю власти и привилегий, связанных с властью. Думаю,
что наблюдение таких сцен спонтанного социального структурирования множества
людей, вынужденных длительное время жить вместе, дало мне неизмеримо больше
для понимания реального коммунистического общества, чем многие сотни томов
специальной литературы, прочитанных мною в университетские и последующие
годы.
Я наблюдал такие сцены вовсе не как беспристрастный социолог, а как
человек, уже начавший делать са[174] мого себя по определенным идеальным
образцам. Я и в школе никогда не лез на глаза учителям, не подлизывался к
ним, не тянул руку, чтобы показать, что я что-то знаю лучше других. Этому
правилу я следовал не из стеснительности, нерешительности, скромности и
прочих качеств, занижающих социальную активность человека, а из презрения к
мелкой житейской суете. Я просто знал, что потери от моего такого поведения
не вели к катастрофе, а выгоды от противоположного поведения не возвышали
меня над толпой. Этому правилу я решил следовать и в армии. Только теперь
это принимало более серьезный характер. Школа считалась лишь подготовкой к
жизни, а тут была сама жизнь. Вознаграждением за поведение здесь были не
отметки в дневнике и в аттестате, а нечто более серьезное: кусочки жизненных
благ и преимущества перед другими. Тут происходило разделение людей на
социальные категории. Пусть это происходило на самом примитивном уровне, но
суть этого была та же самая, что и на всех более высоких ступенях социальной
иерархии. С этой точки зрения один член Политбюро ЦК КПСС, отпихивавший
другого члена Политбюро, чтобы стать Генеральным секретарем, мало чем
отличается от солдата Иванова, оттолкнувшего солдата Петрова, чтобы стать
старшим по вагону.
В первый же час новой жизни у меня произошло столкновение со старшим по
вагону. Увидев, что я не принимал участия в сражении за лучшие места на
деревянных нарах, он решил, что я являюсь тюфяком, т. е. самым податливым
материалом для проявления его начальнических амбиций, - ошибка, которую в
отношении меня потом делали многие другие. Он начал вести себя по отношению
ко мне так, как будто он был всамделишным армейским старшиной: потребовал,
чтобы я встал перед ним по стойке "смирно!" и все такое прочее. Я сказал
ему, что в командиры его я не выбирал, что присягу я еще не принимал, что он
превышает свои полномочия. Он начал кричать на меня и угрожать отправить в
арестантский вагон (как оказалось, такой на самом деле был в эшелоне). Я
схватил полено, лежавшее у печки, и сказал этому самозванному "командиру",
что, если он еще раз крикнет на меня, я ударю его по[175] леном по голове,
что я вообще никому не позволю унижать себя, даже самому Сталину. Ребята
одобрили мое поведение. Парень испугался. После этого он умерил свои
командирские замашки. А передо мною даже стал заискивать - стремление
командовать обычно прекрасно уживается с холуйством.
Такого рода "бешеные" вспышки со мной случались и в дальнейшем несколько
раз. Один случай был особенно скверным. Я был дежурным по столовой полка
(уже будучи офицером). Поздно вечером, когда уже все было съедено, в
столовую заявился основательно подвыпивший капитан, начальник Особого отдела
полка (т. е. представитель органов безопасности в полку), и потребовал,
чтобы его покормили. Согласно армейским порядкам в таких случаях заранее
должно быть заявлено, чтобы "оставили расход", т. е. чтобы оставили в запасе
пищу для тех, кто не может прийти в столовую в положенное время. В данном
случае это сделано не было. Но пьяный офицер "органов" не хотел слушать моих
объяснений и оскорбил меня. Я вспыхнул, выхватил пистолет, сказал ему, что
считаю до пяти и, если он не уберется из столовой, я его пристрелю. Он тут
же убежал. На другой день он, надо отдать ему должное, извинился передо
мной, спросил, выстрелил бы я, если бы он не ушел, и сам же ответил на свой
вопрос, что да, я выстрелил бы. Мы договорились, что эта история останется
между нами.
О моем заявлении насчет Сталина в ссоре со старшим по вагону кто-то донес
начальству эшелона. Меня вызвали к заместителю начальника эшелона по
политической части. Я решил не лезть на рожон и сказал политруку, что
доносчик исказил мои слова, что я якобы сказал нечто совсем иное, а именно
что даже сам товарищ Сталин так не разговаривает с подчиненными, как старший
по вагону разговаривал со мной. Политрук мои слова одобрил, но по прибытии в
полк все же посоветовал начальнику Особого отдела полка взять меня на
заметку. Тот припомнил мне эту историю в эшелоне, когда беседовал со мной по
поводу ЧП (чрезвычайного происшествия), случившегося уже в полку.
Первые двое суток мы питались тем, что взяли с собой. Мы сразу
разделились на "богачей" и "бедняков". [176]
"Богачи" запускали руки в чуть приоткрытые чемоданы, что-то там
отламывали или отщипывали вслепую и жевали, закрываясь от соседей. "Бедняки"
ели в открытую и делились друг с другом. На третий день нам выдали ведро и
концентраты каши. Старший по вагону назначил поваром одного из своих холуев.
Другой холуй старшего по вагону стал делить хлеб. Начались привилегии и
блат. Я подходил за своей порцией каши и хлеба последним. Я возвел это в
принцип поведения. Всегда, когда дело касалось распределения каких-то
материальных благ, я из принципа оставался последним. Я при этом имел
какой-то ущерб, но зато выигрывал морально и психологически. В условиях
дефицита распределение благ всегда является источником переживаний. Я
выработал в себе привычку быть к этому равнодушным и беречь себя для дел
более важных. А начал я это самовоспитание с пустяков. Впрочем, в условиях
недоедания лишние граммы хлеба не пустяк.
Иногда нас водили кормиться в специальные кормежные пункты. Если эшелон
останавливался на каких-то станциях, мы воровали на дрова все, что
попадалось под руку. Тех дров, какие нам выдавали по нормам, было мало. Мы
основательно мерзли.
И еды было мало. Ребята на остановках совершали налеты на базары и
станционные буфеты. У кого были деньги, покупали что-нибудь съестное. У кого
не было денег, воровали. Через несколько дней начались поносы, так что
эшелон приходилось останавливать специально из-за этого. Но остановки были
не такими уж частыми, и нам приходилось справлять нужду на ходу поезда, что
в товарных вагонах было не так-то просто. Один парень во время такой
операции выпал из вагона. Произошло это так. Его держали двое, когда он
делал свое дело. Кто-то посоветовал для надежности держать его за уши.
Державшие рассмеялись и уронили его. Падая, несчастный сам еще продолжал
смеяться. На другой день старший по вагону доложил начальнику эшелона, что
один человек в его вагоне исчез, возможно дезертировал.
Ехали мы таким образом двадцать трое суток. И чем дальше мы отдалялись от
Москвы, тем тоскливее становилось. Никакого внимания на красоты Сибири мы не
[177] обращали - было не до них. И даже к Байкалу мы остались равнодушны.
Было холодно и хотелось есть. И не было никаких намеков на братские
отношения между людьми. Я сочинял длинные письма в стихах моему другу
Борису. Эти письма он сохранил. Я их уничтожил в 1946 году. Сейчас я об этом
нисколько не жалею, но не потому, что стихи были плохими - стихи были как
раз слишком даже хорошими, - а потому, что для успехов в поэзии, в чем я
убедился в течение многолетних наблюдений, в наше время нужен не столько
поэтический дар, сколько другие качества, не имеющие ничего общего с
творчеством, как таковым. Мир оказался хуже, чем я предполагал.
Уже во время этого долгого пути в армию я обнаружил способность к
балагурству, шуткам, мрачному юмору. В армии таких людей называют хохмачами
(от слова "хохма", обозначавшего всякие шуточные словесные импровизации). Я
подружился с двумя другими парнями, тоже склонными к хохмам. Мы втроем
потешали наш вагон всю дорогу. Я эту способность проявлял и раньше, но не в
таких размерах. Эта способность обнаруживается и проявляется в сравнительно
больших компаниях, т. е. когда довольно большое число людей вынуждено
длительное время проводить вместе. В армии это получалось само собой.
Особенность моего шутовства состояла в том, что я шутил с очень серьезным
видом, без смеха и даже без улыбок, причем с использованием научной и
политической терминологии. Иногда это принимало рискованные формы. Расскажу
в качестве примера об одной шутовской ситуации. Было очень холодно. Мы
основательно мерзли и прибегали ко всяческим уловкам, чтобы согреться. Один
сообразительный парень взял себе сапоги на два размера больше, чтобы
оборачивать ноги газетами, помимо законных портянок.
Но откуда взять газеты в приморской тайге, если их не продавали даже на
железнодорожной станции в десяти километрах от расположения полка? Очевидно,
в красном уголке, т. е. в помещении, где политрук хранил газеты и
политическую литературу. И вот газеты из красного уголка стали исчезать. В
конце концов этого солдата схватили на месте преступления. Преступника [178]
решили подвергнуть осуждению на комсомольском собрании. Я не был
комсомольцем, но политрук решил восстановить меня в комсомоле, так как я был
хорошим солдатом, и я был так или иначе обязан присутствовать на
комсомольских собраниях вместе со всеми. Все осуждали провинившегося.
Политрук приказал и мне высказать свое мнение. Я сказал, что этот солдат
заслуживает снисхождения и даже поощрения. Согласно современной науке,
интеллект человека находится не столько в голове, сколько в других частях
тела, в особенности в заднице и в пятках. Оборачивая ноги газетами,
провинившийся тем самым повышал свой идейно-политический уровень. Ведь и мы
все в нужнике используем газеты не столько в гигиенических, сколько в
воспитательных целях. Сейчас на бумаге эта речь звучит не смешно, а в
условиях кавалерийского полка, где интеллигентные люди деградировали до
уровня своих лошадей, такая речь произвела ошеломляющее впечатление. Меня
сначала хотели наказать за то, что "превратил серьезное мероприятие в
балаган". Но слух дошел до высшего дивизионного начальства и вызвал там
смех. Меня пощадили. А в полку еще долго потешались над этой историей.
Юмористически-сатирическое отношение к жизненным ситуациям, к окружающим
людям и вообще ко всему на свете я распространил на самого себя и на все,
что случалось со мною. Это облегчило жизнь, усилило мою способность выживать
и не падать духом в самые скверные моменты жизни. Но такое отношение к жизни
у меня не было постоянным и исчерпывающим. Периоды
сатирически-юмористические сменялись трагически-драматическими, периоды