юности был Демон, восстающий против Бога. В моем случае роль бунтаря Демона
была оправдана морально, ибо реальный Бог был черен, грязен, жесток, зол.
В наших замыслах было много наивного, детского. Во-первых, наш расчет на
суд, на котором можно было бы высказать мотивы и цели нашего поведения, в
сталинские годы был бессмыслен. Такой суд тогда был абсолютно невозможен.
Во-вторых, негде было достать оружие. И все же замысел не был абсолютно
безумным. Если вы посмотрите, какими были покушения до революции и кто их
совершал, вы увидите, что почти все они были детски наивными и примитивными.
Я вообще убежден в том, что на такие поступки способны лишь одержимые идеей
молодые люди. Я не хочу тем самым найти какие-то оправдания моим
умонастроениям тех лет. Но я их и не осуждаю.
КОНЕЦ ЛЮБВИ
Отца Ины перевели на работу в какой-то отдаленный район страны. В конце
сентября они уехали из Москвы. Ина навсегда исчезла из моей жизни. Это
усилило мое и без того тяжелое душевное состояние. Я потерял способность
спать. Ночами я бродил по пустынным московским улицам, ходил к дому, где
когда-то жила Ина, и [151] часами ждал чуда: вдруг она появится. Борис был
занят и не мог уделять мне столько внимания, как раньше. Идея покушения на
Сталина, казалось, заглохла.
ЗАГОВОР
Еще за год до этого я случайно познакомился с одним любопытным парнем.
Звали его Алексеем. Где он жил и чем занимался, я не знал. Он был
значительно старше меня. В Москве он жил временно, в гостях у родственников.
Мы "прощупали" друг друга. Я приоткрыл ему свои взгляды. Он признался, что
ненавидит Сталина. О покушении на Сталина речи тогда не было. Мы встречались
с ним несколько раз. Он бывал у меня дома. Потом он на какое-то время исчез.
В конце сентября он вдруг появился у меня дома. Сказал, что решил насовсем
переселиться в Москву, что у него есть замысел эпохального значения, что для
реализации его он хочет поступить работать на какой-нибудь завод на любую
должность. Пару ночей он переночевал у нас на полу на кухне. Соседей по
квартире это не удивило - к нам часто приезжали знакомые из деревни и
ночевали на полу в комнате или на кухне. Несколько раз Алексей переночевал у
Бориса в сарае. Потом он где-то "зацепился" сам.
Алексей был начитанным парнем, хорошо говорил и имел тот же "поворот
мозгов", что и я. Смутно припоминаю идеи одного из таких разговоров. В
человеческой истории постоянно происходит так. Люди стремятся к чему-то и
борются за это. Но результат их деятельности мало общего имеет с тем, к чему
они стремились. Кроме того, в результате реализации их идеалов появляется
нечто непредвиденное, что не соответствует желаниям этих людей. Результатами
их деятельности пользуются новые поколения, для которых это исходная
предпосылка, данность. Они равнодушны к прошлым жертвам. А чаще всего
результатами усилий людей пользуются их наиболее ловкие сограждане. Сколько
замечательных людей пожертвовали жизнью ради счастья будущих поколений?! А
кто воспользовался плодами их жертвы?! Такая же участь уготована и нам. Мы
будем сражаться [152] против нынешних несправедливостей, а плодами нашей
борьбы воспользуются будущие проходимцы. Но означает ли это, что борьба не
имеет смысла? Ни в коем случае. Сама борьба как образ жизни стоит того,
чтобы избрать этот путь. Сама возможность пожертвовать жизнь ради каких-то
идеалов уже есть высшая награда за жертву.
Во время одного из разговоров речь зашла о покушении на Ленина. Я
выдвинул моральную проблему: можно ли убивать вождей, игнорируя тот факт,
что они тоже люди? Алексей категорически заявил: проблема не в том, можно ли
убивать вождей, а в том, возможно ли это практически. Никакой моральной
проблемы тут вообще нет. Все поведение вождей выходит за рамки морали, так
почему же мы должны относиться к ним с моральной позиции?! После этого стена
сомнений и опасений была сломана, и мы стали обсуждать чисто "технический"
аспект проблемы: как осуществить покушение на Сталина.
Мы приняли демонстрационный вариант. Я с Алексеем присоединяемся к
училищу Бориса. Это лучше, чем присоединяться к колонне МИФЛИ, так как в
училище не такой строгий контроль, мы можем сойти за студентов-художников
или натурщиков. Борис обещал устроить нас подрабатывать натурщиками, чтобы
"примелькаться" в училище и сойти за своих. Кроме того, колонна училища
будет проходить ближе к Мавзолею. На Бориса мы возложили обязанность
разбрасывать листовки и потом объяснять наши мотивы на суде, если таковой
будет. Мы же с Алексеем решили пробиваться к Мавзолею, стрелять в Сталина и
других и бросать гранаты. Живыми решили не сдаваться. Покушение
запланировали на 7 Ноября 1939 года. Но в связи с трудностями с оружием
перенесли на 1 Мая 1940 года.
Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Вспоминая сейчас наш заговор, я
спрашиваю себя, осуществили бы мы его или нет, если не случилось бы событие,
о котором я расскажу дальше. Сейчас у меня возникло сомнение насчет
положительного ответа. В наших настроениях не хватало все-таки той
решимости, какая была у народовольцев. Мы подражали им, но мы все-таки
чувствовали разницу в нашем положении. Народовольцы появились тогда, когда
Россия уже покатилась в направ[153] лении революции, а мы появились уже
после революции, которую готовили они. Они имели моральную поддержку
мыслящего русского общества. Мы за собой не чувствовали никакой опоры. И
все-таки я допускаю возможность попытки осуществления нашего замысла. Мы
пошли бы на это хотя бы потому, чтобы не выглядеть в глазах друг друга
трусами и предателями. Из нашей попытки наверняка получилось бы что-нибудь
очень примитивное и уродливое. Ее пресекли бы в самом начале, а нас просто
уничтожили бы без всяких сенсаций. Это было бы самоубийство безумцев.
ПЕРВАЯ ПРОВОКАЦИЯ
В начале октября было открытое партийно-комсомольское собрание курса.
Почему-то речь зашла о положении в колхозах. Студенты из моей группы знали,
что моя мать - колхозница и что я сам каждое лето работал в колхозе. Они
знали кое-что и о моих умонастроениях: утаить их было невозможно. Они
спровоцировали меня на выступление. В конце собрания, когда председатель уже
собрался объявить его закрытым, староста нашей группы выкрикнул, что я якобы
хотел бы выступить. Мне дали слово, которое я сам не просил. Не понимаю,
почему я не отказался, я вообще не любил выступать на собраниях. Я поднялся
на трибуну и стал рассказывать о том, что происходило в нашем колхозе имени
Буденного и в соседних колхозах района. Говорил о бесхозяйственности, о том,
что мужики пьянствуют, воруют и арестовываются, что на трудодни почти ничего
не дают, что люди бегут из деревень при всякой возможности, что оставшиеся
живут впроголодь... Мое выступление было выслушано в мертвой, гнетущей
тишине. Эта тишина продолжалась еще некоторое время после того, как я
покинул трибуну. Я сел в самом заднем ряду. На меня никто не смотрел. А я
почувствовал облегчение. В этот момент я забыл о великом замысле убить
Сталина. Этот замысел был проблематичен, а тут был вполне реальный бунт. Как
говорится, лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мне подбросили в руки
синицу, я схватил ее, забыв про журавля. Я потом [154] много думал на эту
тему, но так и не нашел ни оправдания своему поступку, ни порицания. Но я
тогда понимал, что сделал решающий шаг в своей жизни, определивший всю мою
последующую судьбу. Пусть я сделал этот шаг вопреки своему желанию. Пусть
меня спровоцировали на него. Но я все-таки сделал его. Я его сделал так же,
как когда-то мальчишкой нырял на "слабо" в воду, еще не освободившуюся ото
льда. Только теперь я нырнул во враждебный мне океан без малейшей надежды
вынырнуть из него живым. Но я все-таки нырнул. Я поступил так, как это
соответствовало моей уже сложившейся личности. Я был горд, что пошел против
общего течения. Для меня это мое коротенькое выступление психологически
означало восстание космического масштаба. Это было восстание против всего и
против всех. Я чувствовал себя как мой любимый литературный герой -
лермонтовский Демон, восставший против всего Мироздания и против самого
Бога. Если бы меня в тот момент приговорили к смертной казни, я принял бы ее
как высшую награду. Это был иррациональный и неподконтрольный поступок,
непроизвольный срыв. Но, произойдя, он сделал рациональным, произвольным и
контролируемым все мое последующее духовное развитие.
Что начало твориться в зале через несколько секунд, об этом я и сейчас не
могу вспомнить без содрогания. Начался буквально рев гнева и возмущения.
Председатель с трудом навел порядок.
Произошло чрезвычайное происшествие, и коллектив должен был
прореагировать на него должным образом. Собрание затянулось чуть ли не до
полуночи. Мое выступление заклеймили как "вражескую вылазку". Были приняты
какие-то резолюции. Не дожидаясь конца, я потихоньку ушел. Домой шел пешком.
Шел дождь со снегом. Дул ледяной ветер. Я промок. Но мне не было холодно. Я
шел как в бреду. Мыслей почти не было. Было одно растянутое во времени,
окаменевшее или оледеневшее подсознание какой-то огромной и непоправимой
катастрофы. Лишь настойчивый внутренний голос твердил и твердил одно слово:
"Иди!"
Андрей в эти дни почему-то на занятия не ходил. Кажется, он болел. Если
бы он присутствовал на собра[155] нии, он наверняка удержал бы меня от
выступления. Не знаю, стоит сожалеть о том, что его не было, или нет. Не
исключено, что, воздержавшись от срыва, я благополучно окончил бы факультет,
втянулся бы в учебу и научную работу, рано защитил бы диссертации и стал бы
благополучным и преуспевающим профессором вроде Копнина, Горского и
Нарского. Но думаю все-таки, что такой вариант жизни для меня был
маловероятен. Если бы я не сорвался в этот раз, то сорвался бы в другой. В
моей судьбе я с детства подозревал и чувствовал некую предопределенность.
СЛЕДСТВИЯ СРЫВА
На другой день после злополучного собрания я не пошел на занятия. За мной
прислали курьера с вызовом в ректорат института. В институт я пошел пешком.
Ректор Карпова поговорила со мной минут пять. После этого мне дали
направление в психиатрическую больницу. Больница носила почему-то имя
Кагановича. Находилась она, если мне не изменяет память, в одном из
переулков в районе улицы Кирова. Уже после войны я пытался найти ее, но не
нашел. Не исключено, что ее перевели куда-то в другое место, а в здании
разместили школу или, скорее всего, Институт международного рабочего
движения (ИМРД). В письме, которое мне дали в моем институте, была написана
просьба ректора Карповой обследовать меня, так как, по ее мнению, со мной
было "что-то не в порядке". Об этом мне сказал врач. В больнице меня
осмотрели в течение получаса. Написали заключение. Врач, осмотревший меня и
подписавший заключение, показал мне его. В нем было написано, что я
психически здоров, но очень сильно истощен и нуждаюсь в годичном
освобождении от учебы. Затем врач заклеил конверт, дал мне его, спросил,
есть ли у меня возможность на год оторваться от интеллектуальной
деятельности, и посоветовал уехать в деревню немедленно. Я отнес заключение
врача в институт. Там уже задумали мое персональное дело по комсомольской
линии и велели мне зайти в деканат факультета. Но мне уже все было
безразлично. Я ушел домой и в институте больше никогда не появлялся. [156]
На следующий день ко мне пришли декан факультета Хосчачих, секретарь