6
Олимпиада, уставшая от ликования, от талантливых мистерий,
разыгрываемых то под чистым небом, то в свете стадионных прожекторов,
вдоволь наглядевшись на триумфаторов и бодрящихся, жующих слезы,
неудачников, испытав наивысшие взлеты человеческих страстей, словно
утомленный дальней дорогой путник, замедлила свой шаг, предвкушая близкий
отдых.
Опустели "Форум" и зал "Мориса Ришара", погасли гирлянды огней над
бассейном, поредели толпы, недавно еще переполнявшие дорожки олимпийской
деревни.
Но оставался последний день, и олимпийский стадион готовился к нему,
как симфонический оркестр к премьере: настраивались мощные
стереофонические динамики, специальные катки укатывали зеленое поле,
служащие в разноцветных форменных костюмах приводили в порядок ложи для
почетных гостей и прессы; служба безопасности с первыми лучами солнца
выставляла посты на ключевых позициях.
Делегация Москвы собиралась официально принять эстафету Игр из рук
Монреаля; больше других волновались телевизионщики - им предстояло
"перенести" через океан и показать всем ста тысячам гостей Монреаля
советскую столицу.
Я, как, впрочем, и мои коллеги, "закрыл" Игры за добрый десяток часов
до того, как погас огонь олимпиады: изучив расписанный поминутно сценарий
торжественной церемонии, передал в Киев последний репортаж. На стадион
приехал к полудню, посмотрел состязания конников на Большой приз, но этот
вид спорта никогда не волновал меня, и я отправился в последний раз
побродить средь разноязычной толпы на пристадионной площади. Устав от
калейдоскопа лиц, говора, грома оркестров, от бродячих проповедников и
вымогателей сувениров, нашел местечко на крошечной, аккуратно
подстриженной лужайке, кинул на траву белую сумку и растянулся во весь
рост. Солнце пригревало сквозь редкие белые облака, воздух был
сине-прозрачен, как вода в горном ручье в Карпатах.
Но стоило закрыть глаза, как меня снова окружили события последний
дней.
...Сержант Лавуазье сам вызвался отвезти меня в университетское
общежитие после того, как я подписал протоколы.
- Гуд бай, мистер Олех Романько, - с чувством сказал он на прощание.
- Благодарю вас за сотрудничество!
- Гуд бай, сержант, - не слишком весело произнес я. - Жаль, что мне
не удалось найти главного - дневник Крэнстона.
- Это теперь не столь важно. Эти двое уже раскололись, и убийцы
Крэнстона будут наказаны.
- Это - пешки, сержант Лавуазье. Те, кто убивал его на протяжении
многих лет, останутся на свободе...
- Вы - максималист, мистер Олех Романько, - усмехнулся сержант. - Нам
редко удается нащупать тех, кто отдает приказы. Так создан мир!
- Мне было приятно с вами познакомиться, сержант Лавуазье, - сказал
я, заканчивая бесполезный разговор.
Два дня я провалялся в номере. Рана на руке оказалась неопасной, но
болезненной. Серж Казанкини принес мне кипу газет - из Европы и Азии, не
говоря уж об американских и канадских. О Крэнстоне написали почти все, но
как-то глухо, обходя главный вопрос: за что убили парня. Имя Дона Маккинли
практически не называлось. Как я и просил Сержа, он ни словом не упомянул
меня в своем сообщении, распространенном Франс Пресс, сдержал слово и
сержант Лавуазье....
Когда в мою дверь раздался громкий стук и незнакомый голос спросил:
"Мистер Романько?", я поначалу решил не отвечать, но стук был настойчив.
- Я - Романько, - пришлось в конце концов отозваться мне.
- Вам пакет, - сказал посланец, мужчина неопределенного возраста в
толстеннейших очках, выдававших его близорукость. - Будьте добры, покажите
документ, удостоверяющий личность.
Я протянул ему свою "ладанку", и гость придирчиво изучил ее. Скорее
всего она его не удовлетворила, но, видя мое не слишком приветливое лицо и
слыша голос, в котором сквозили нотки недовольства, он сказал:
- Пожалуйста, дайте мне расписку, что вы получили пакет из моих рук.
Пакет был величиной в стандартный бумажный лист и не тяжел. Когда
посыльный удалился, я внимательно осмотрел его. Никаких отметок или
штампов, свидетельствовавших о том, что пакет доставлен по почте, - лишь
мои имя и фамилия, наскоро написанные толстым зеленым фломастером.
Я разрезал бумагу на сгибе, и в руках у меня оказалась толстая общая
тетрадь, из нее выпал листок почтовой бумаги с гербом гостиницы "Шератон".
"Мистер Олег Романько, я выполняю последнюю просьбу Джона
Фицджеральда Крэнстона и пересылаю Вам его дневник. Прочитав последние
страницы, Вы поймете чувства, владеющие мной сейчас, и простите, что не
нашла в себе мужества сделать это раньше.
Ради бога, простите меня, мое малодушие, едва не стоившее Вам жизни.
Я навсегда покидаю дом, где выросла и где остались люди, еще недавно
бывшие самыми близкими для меня...
Джейн Префонтейн,
Монреаль, 1 августа 1976 года".
Я читал дневник Крэнстона, и его недолгая нелегкая жизнь встала
передо мной. Записи относились к разным годам и разным событиям.
Естественно, тема плавания преобладала: Джон размышлял о сути спорта, о
своем будущем, поверял бумаге самые тяжкие мысли.
"Я зашел в тупик, и Дон использовал мое состояние, чтобы еще туже
закрутить гайки, - писал Джон 13 апреля 1974 года. - Все у меня валится из
рук - не плывется, сердце грохочет по ночам, как набатный колокол, я не
сплю и прихожу на тренировки, едва волоча ноги. Дон издевается надо мной,
мы ссоримся и едва не бросаемся друг на друга с кулаками; с Джейн - тоже
полная неразбериха, и это угнетает меня больше, чем что-либо другое".
(Здесь на полях была сделана приписка рукой Джейн: "Это был период, когда
отец запретил мне встречаться с Крэнстоном. И думаю, отец уже догадывался
о возможных последствиях препарата, которым пичкал Маккинли Джона").
Спустя месяц Крэнстон записывает:
"До чего опасная штука - собственный дневник! Читаешь и диву даешься,
как можно так распускаться и делать из мухи слона. Уже неделю, как мы с
Доном нежимся на белопенных пляжах Акапулько. Ничего подобного я никогда
не видел! Это настоящий рай! Плаваем в океане, охотимся под водой, а по
вечерам кайфуем в баре отеля под мексиканские гитары. Я - точно конь,
освобожденный от седла, во мне так и бурлит энергия. Я прошу, умоляю Дона
начать тренировки, нет, даже не тренировки - я прошу его дать мне
прошвырнуться сотню, я чувствую такой прилив сил... Но Дон тверд, как
кремень: никаких тренировок, никаких стартов. Регулярно принимаю
успокоительные пилюли без названия - их где-то добыл Маккинли, хотя не
понимаю, на кой черт они мне нужны! Джейн, Джейн, Джейн!" (И снова
комментарий на полях: "Это был период, когда Джон дал клятвенное обещание
выполнять - без всяких обсуждений и обструкций - указания Маккинли").
До самой последней минуты у меня возникали сомнения в честности
Крэнстона, и в то же время я не мог поверить, что Джон позволил себе с
открытыми глазами пойти на этот чудовищный, предательский по отношению к
спорту, к товарищам, к соперникам по плаванию шаг - в открытую принимать
допинг с одной лишь целью - победить любой ценой. Теперь я убеждался, что
Джон не ведал, чем его снабжал Дон Маккинли.
И все чудовищнее вырисовывалась фигура тренера-убийцы.
Не стану утомлять вас цитированием дневника Джона Крэнстона, приведу
лишь его последнюю запись, сделанную, видимо, накануне гибели:
"...все кончено... прощай, жизнь, честолюбивые планы, прощай, Джейн,
моя единственная, моя любимая. Я слишком хотел скорости и делал все, чтобы
добиться ее, бассейн заменил мне и родной дом, и улыбку любимой, я
отодвигал их в будущее, не зная, что собственными руками перерезал трос,
на котором висел над пропастью. Дон Маккинли... честно говоря, я не
слишком на него в обиде: своим непомерным честолюбием я разрешил ему взять
власть над собой...
Я давно чувствовал боль в боку, но не обращал на нее особого
внимания. Слова врача, сказанные несколько минут назад, потрясли меня:
"Вам, мистер Крэнстон, нужно немедленно обследоваться в онкологической
клинике. Немедленно! Я говорю это вам, нарушая врачебную этику, но времени
у вас в обрез. Вы можете безнадежно опоздать!" Ты можешь представить себе,
Джейн, что чувствовал я в тот миг?! Я, еще десяток минут назад пребывавший
в эйфорическом состоянии перед завтрашним стартом, которого ждал, как
самого светлого и великого в моей жизни праздника, вдруг утратил все...
Я нашел Дона и заставил его сесть со мной в машину. Мы отъехали от
олимпийской деревни и остановились на обочине. Нас никто не мог услышать.
Я спросил: "Дон, чем ты меня снабжал эти годы? Что за пилюли ты мне
давал?" Он попытался взять надо мной верх, но я вытащил гаечный ключ и
пообещал размозжить ему голову. Дон понял, что я не шучу. Он признался,
что пилюли были экспериментальными, их предложил ему мистер Префонтейн,
твой отец, Джейн. Твой отец! Дон умолял молчать. Говорил, что еще не все
потеряно и меня вылечат. Обещал четверть миллиона за молчание, потому что
"таблетки Крэнстона" уже лежали на складах. "Ты проплывешь завтра и
станешь великим Крэнстоном! - юлил Дон. - Обещаю тебе, что ты проплывешь
так, как никто и никогда! А потом сойдешь с арены. Мистер Префонтейн
предоставит тебе лучших врачей, и ты будешь здоров!" Тогда я и понял
окончательно, что обречен...
"Ты согласен, согласен?" - пытал он меня. Я сказал "да".
Я высадил Маккинли у олимпийской деревни. Я знал, что буду делать
дальше. Прощай, Джейн!
Встречусь с твоим отцом и скажу ему, что думаю о таких, как он.
Отправляю этот дневник тебе, Джейн. Хочу, чтобы ты поняла меня.
Если со мной что-то случится, разыщи моего друга журналиста Олега
Романько в пресс-центре Игр и скажи ему, пусть он не думает обо мне плохо.
Я искренне любил спорт!"
Остальное я узнал от сержанта Лавуазье: как Крэнстон встретился с
отцом Джейн, мистером Префонтейном, как попытался застрелить его, и как
его придушили телохранители миллионера, и как они же инсценировали
катастрофу...
...Когда бесконечно огромный олимпийский стадион погрузился на
мгновение во тьму, в разных концах его в руках людей, пришедших
попрощаться с олимпиадой, засветились десятки тысяч искусственных свечей,
и все преобразилось вокруг, и тишина, очищенность чувств и мыслей родили в
сердце ощущение единой человеческой семьи. Я подумал, как нужен в нашем
разобщенном мире вот такой миг просветления, чтобы оглянулись люди вокруг
себя и увидели: прекрасен человек и прекрасна жизнь!