беременно и раскололось однажды, дав жизнь каменному яйцу
величиной с футбольный мяч. (Лин Хеджинян, "Моя жизнь")."
Язык никогда не находится в состоянии покоя. Его синтаксис
может быть таким же сложным, как мысль. И опыт использования
языка, который включает опыт его понимания, равно как речь или
письмо, неизбывно деятеленюинтеллектуально и эмоционально.
Движение строки или предложения, либо последовательности строк и
предложений обладает и пространственными, и временными
свойствами. Смысл слова, находящегося на своем месте,
производится одновременно и его побочными значениями, и
контактами с соседями по предложению, и выходом из текста во
внешний мир, в матрицу современных и исторических референций.
Сама идея референтности пространственна: вот слово, а вот вещь, в
которую слово пускает любовные стрелы. Путь от начала
высказывания к его концуюпростейшее движение; следование же по
коннотационным перепутьям (то, что Умберто Эко называл
"смысловыводящими прогулками") представляет собой куда более
сложное, смешанное движение.
Чтобы определить эти рамки, читателю надлежит, скажем так,
"прогуляться" из текста вовне, чтобы отыскать межтекстовую
поддержку (аналогичные темы и мотивы). Я называю эти
интерпретивные движения смысловыводящими прогулками; это отнюдь
не причуды читателяюони вызваны дискурсивными структурами и
предусмотрены всей текстовой стратегией, как необходимый
конструктивный элемент. (Умберто Эко, "Роль читателя").
Вместе с тем, продуктивность языка проявляется и в другого
рода активности, которая знакома каждому, кто пережил очарование
и магию слов, притягивающих смыслы. Это первое, на что обращает
внимание в произведениях, построенных случайным образом либо на
основе произвольного словаря (некоторые из работ Джексона
МакЛоу), либо на основе словаря, ограниченного каким-либо
несообразным смыслу критерием.
(...) Невозможно найти ни одного словесного ряда, совершенно
свободного от возможного повествовательного или психологического
содержания. Более того, хотя "историю" или "тон" таких
произведений разные читатели будут интерпретировать по-разному,
их прочтения ограничены определенными пределами. Необязательность
словесных рядов не означает их абсолютной свободы. Письмо дает
развитие сюжетам и, стало быть, словам, которые мы для них
используем.
(...) "Одержимость познанием"ютаково еще одно проявление
тревоги, порождаемой языком, в связи с чем можно вспомнить
утверждение Мефистофеля из "Фауста" о том, что, слыша слова,
человек уверен, будто в них скрыт некий смысл.
Природе языка свойственно порождать и в какой-то мере
оправдывать подобные фаустовские устремления. Конечно,
утверждение, что языкюэто смысл и посредник в обретении познания
и неотъемлемой от него власти, старо. Знание, к которому увлекает
или которое обещает язык, обладает природой как сакральной, так и
секулярной, как искупительной, так и утоляющей. Позиция nomina
sunt numina (утверждающая, что имя и вещь принципиально подобны),
что подлинная природа вещи имманентно наличествует в имени, что
имена сущностны) полагает возможным некий язык, идеально
совпадающий со своим объектом. Будь это так, мы смогли бы
посредством речи или письма достичь "единства" со вселенной или
хотя бы с ее частями, что является условием полного и
совершенного знания.
Однако если по сценарию Эдема мы получили знание о животных
посредством их именования, это произошло не благодаря сущностной
имманентности имени, но потому что Адам был таксономистом. Он
выделил отдельные особи, открыл понятие классов и организовал
виды, в соответствии с различными их функциями и отношениями, в
систему. "Именование" предполагает не отдельные слова, а
структуру.
Как указывает Бенджамин Уорф, "каждый язык есть обширная
моделирующая система, отличная от других, в которой содержатся
предписанные культурой формы и категории, посредством которых
личность не только сообщается, но и анализирует природу,
подчеркивает определенные типы связей и явлений или пренебрегает
ими, направляет свое мышление в определенное русло, возводит дом
своего сознания". В этой же, кажется, последней своей статье (она
написана в 1941 году и озаглавлена "Язык, разум, реальность")
Уорф пытается высказать нечто, переходящее в область религиозных
мотиваций:
"Идея слишком сильна, чтобы ее можно было запереть во фразе, я бы
предпочел оставить ее невысказанной. По-видимому, ноуменальный
мир ю мир гиперпространства, высших размерностейюждет, чтобы
стать открытым всем наукам (лингвистика будет в их числе),
которым он придаст единство и целостность. Он ожидает открытия в
соответствии с первым аспектом его реальности моделирующих
отношений, немыслимо разнообразных и однако же несущих в себе
узнаваемое родство с богатой и систематической организацией
языка."
Это подобно тому, что, следуя Фаусту, я назвала
"одержимостью знанием", которая в какой то мере является
либидонозным явлением, взыскует искупительную ценность у языка. И
то, и другое вполне приемлемо для фаустовской легенды.
Частично опираясь на психоаналитическую теорию Фрейда,
феминистская мысль (особенно во Франции) еще более явно
отождествляет язык с властью и знанием (политическим,
психологическим, эстетическим), которые специфическим образом
отождествляются с желанием. Замысел французских феминисток
состоит в том, чтобы направить внимание к "языку и
бессознательному не как к изолированным сущностям, но к языку как
к единственному проходу в бессознательное, к тому, что было
репрессировано и что, будучи высвобождено, разрушает наличный
символический порядок, названный Лаканом "законом отца" (Элен
Маркс).
Но если наличный символический порядок определяется "Законом
отца", и если стало понятно, что он не только репрессивен, но и
фальшив, извращен алогичностью своего обоснования, то новый
символический порядок должен быть "женским языком" и
соответствовать женскому желанию.
Эрогенные зоны женщины ноходятся всюду. Она испытывает
наслаждение почти везде. Даже не касаясь истеризации всего ее
тела, можно сказать, что география ее наслаждения гораздо
разнообразнее, множественнее в своих различиях, полнее, тоньше,
нежели это представляется... "Она" беспредельно другая в себе.
Безусловно, в этомюпричина того, что ее называют темпераментной,
непознаваемой, сложной, капризной, ю не говоря уж о ее языке, в
котором "она" движется во всех направлениях. (Люси Айрегерай,
"Новый французский феминизм").
"Женское текстовое тело, и это признано фактом, всегда
бесконечно, никогда не кончается, ю говорит Элен Сикье.юВ нем нет
замкнутости, оно безостановочно".
Узкое определение желания, его отождествление с
сексуальностью и буквальность генитальной модели женского языка,
на которой настаивают некоторые авторы, выглядят довольно
проблематично. Желание, возбуждаемое языком, более интересным
образом расположено в самом языке, как желание сказать, создать
вещь речением, но и как подобное ревности сомнение, проистекающее
из невозможности утолить это желание.
(...) В бреши между тем, что хочется сказать (или тем, что
осознается таковым), и тем, что возможно сказать (что выразимо),
слова обещают сотрудничество и оставленность. Мы восторгаемся
нашим чувственным вовлечением в материю языка, мы томимы желанием
соединить слова с миром, заполнить брешь между нами и вещамиюи
страдаем от своих сомнений и неспособности совершить это.
Однако неспособность языка слиться с миром позволяет нам
отделить наши идеи и нас самих от мира, а вещи в немюдруг от
друга. Неразличимоеювсего лишь аморфная масса,
различимоеюмножественность. Невообразимо полный текст, содержащий
все, будет на самом деле закрытым текстом, и потому он будет
невыносим.
Главная деятельность поэтического языкаюформальная. Будучи
формальной, делая форму различной, она открывает, создает
вариативность и множественность, возможность артикулировать и
прояснять. Не сумев слиться с миром, мы открываем структуру,
различие, общность и раздельность вещей.
(1984 - Беркли)
Из книги "ОХОТА: Краткий русский роман"
Глава 72: Природа
Иней осыпается с дерева
Мы обладаем состоянием природы
Вероятно мне нужно дерево ю оно признает меня
и потому меня утвердит
Природа как описатель ю с русскими именами вещей
Природа, к которой льну через стол, который
входит в ее же владения
Это третье (нечеловеческое) лицо
Блекнущий интерес, сахарная диета, большой палец руки
пред прямодушной луной
Природная часть этой мысли берет начало во сне
Все это миную в развитии своем
Охотник пребывает в собственной безыскусности
Природа прибывает в убывании личного
(персональность), происходящего в прибыли
Она присваивает безличный рассказ ю здесь, мы
вот, бесконечны
Усталость легка, неспособность
что-либо признать
Падал снег и рябило сквозь снег от людей
идущих в снегу, одновременно отражавшихся в нем.
Глава 75: Страсть
Страсть ю отчуждение, которое привносит любовь
Там, где мы, поднимаясь, бороздили сугробы
они изменяли свой цвет
Ревность всего лишь крупинка другой одержимости
Впиться в распад ю что порождает ощущение голода
Колебание, тление мыслящих мышц
соединяют которые
Страсть не соединяет людей, лишь открывает
Они различаются, но тот взгляд был невидим
Однако, сказала я, все это утишает банальность,
Это не страсть, чтобы качнуться
Это страсть, чтобы слышать
У одного открыты глаза, у другого закрыты
Снегопад расцветал всеми оттенками яблока
Страсть залегала в его глухом звуке падения, восторг
Терпение ю в преодолении, телу для того и дано
Глава 79: Смерть
Затылок ждет смерти
Чувство слабости, нежное безразличие
Чрезмерно широкой листвой осеняет дерево речи
Смерть предполагает отсутствие тени
Голова каждого ю холм, выеденное яйцо
Что оно думает? ю невозможно помыслить
Оно не имеет различия
Оно должно быть само по себе, что немного пугает
Кто-то воздух поверх в объятия заключает
И это постоянно незримо, затылок над шеей
Приветствуя тебя, он бессловесен
В нем не содержится памяти
Мне бы хотелось верить в него, но это будто бы ждать
Почему же нежданны
Глава 109: Смена времен года
Итак, совершенно волшебным образом случилось, что в одно
прекрасное и бесконечное утро моим достоянием стала
множественность широко распахнутых окон и солнца, льющегося в
расщелины едва видимой яркости ю почему бы в этом не видеть
особенный смысл?
Материя, сущность стала столь невесомой, что с не в состоянии
была впитывать более сырость, аккумулировать влагу, поэтому ветер
беззвучно несет ее мимо нефритовой чешуи, плывущей между ветвями
цветущей сосны над простертой невской водой, не отражающей
ничего, не ощущающей ничего
Четыре дня жары пролетело
И впрямь, возможно ли, что только четыре?
Что до меня, то вопреки законам меланхоличного чередования и
смены дней, ни завершения, ни конца нельзя было вычленить из того
часа, когда я вернулся домой и растянул на балконе в виде тента
кусок полотна, который с тех пор хлопает на ветру, несмотря на
то, что знаки зноя и первые приметы духоты стали гораздо
очевидней и невыносимо белое солнце повисло недвижно в
стронцианово-лазурном пыльном небе, вместе с тем неуловимо
смещаясь к неким границам, слишком умозрительным, чтобы позволить
одно отличить от другого, день от ночи и саму ночь, в любом
случае схожую со свечой, горящей поутру, и, наступи к 10 вечера,
она исполнила бы комнату первыми лучами духоты, шафранно-желтым
кипением, от которого не спас бы и жалкий тент, всхлипнувший лишь
только ветер изменил направление и целиком рухнувший вниз, в
ветви деревьев
Это напоминает мне жонглера, который жонглировал в церкви
плодами, поскольку у него не было иного "языка"
Ощущение безумной ясности на всех уровнях сменялось пульсирующим
жаром его рук, хищно движущихся к некой материализации, подобной
языку, невзирая на отчетливое чувство неуверенности касавшихся