десять минут, только что мы подъехали к следующей станции, они все четверо
один за другим тотчас же выскочили из вагона, дверца захлопнулась, и мы
полетели. На этой дороге почти не ждут на станциях: минуты две, много три -
и уже летят далее. Везут прекрасно, то есть чрезвычайно быстро.
Только что мы остались одни, швейцарец мигом захлопнул свой гид,
отложил его в сторону и с довольным видом посмотрел на меня, с видимым
желанием продолжать разговор.
- Эти господа недолго посидели, - начал я, с любопытством смотря на
него.
-Да ведь они только на одну станцию и садились.
-Вы их знаете?
-Их?.. но ведь это полицейские...
-Как? какие полицейские? - спросил я с удивлением.
- То-то... я ведь тотчас же заметил давеча, что вы не догадываетесь.
- И... неужель шпионы? (я все еще не хотел верить).
- Ну да; для нас и садились.
- Вы наверно это знаете?
- О, это без сомнения! Я уж несколько раз здесь проезжал. Нас указали
им еще в таможне, когда читали наши паспорты, сообщили им наши имена и
проч. Ну вот они и сели, чтобы нас проводить.
- Да зачем же, однако ж, провожать, коль они нас уж видели? Ведь вы
говорите, им нас еще на той станции указали?
- Ну да, и сообщили им наши имена. Но этого мало. Теперь же они нас
изучили в подробности: лицо, костюм, саквояж, одним словом, все, чем вы
смотрите. Запонки ваши приметили. Вот вы сигарочницу вынимали, ну и
сигарочницу заметили, знаете, всякие мелочи, особенности, то есть как можно
больше особенностей. Вы в Париже могли бы потеряться, имя переменить (то
есть если вы подозрительный). Ну, так эти мелочи могут способствовать
розыску. Все это с той же станции сейчас же и телеграфируется в Париж. Там
и сохраняется на всякий случай, где следует. К тому же содержатели отелей
должны сообщать все подробности об иностранцах, тоже до мелочи.
- Но зачем же их столько было, ведь их было четверо, - продолжал я
спрашивать, все еще немного озадаченный.
- О, их здесь очень много. Вероятно, на этот раз мало иностранцев, а
если б больше было, они бы разбились по вагонам.
- Да помилуйте, они на нас совсем и не смотрели. Они в окошки
смотрели.
- О, не беспокойтесь, все рассмотрели... Для нас и садились.
"Ну-ну, - подумал я, - вот те и "рассудка француз не имеет", - и
(признаюсь со стыдом) как-то недоверчиво накосился на швейцарца: "Да уж и
ты, брат, не того ли, а только так прикидываешься", - мелькнуло у меня в
голове, но только на миг, уверяю вас. Нелепо, но что ж будешь делать;
невольно подумается...
Швейцарец не обманул меня. В отеле, в котором я остановился,
немедленно описали все малейшие приметы мои и сообщили их, куда следует. По
точности и мелочности, с которой рассматривают вас при описании примет,
можно заключить, что и вся дальнейшая ваша жизнь в отеле, так сказать, все
ваши шаги скрупулезно наблюдаются и сосчитываются. Впрочем, на первый раз в
отеле меня лично не много беспокоили и описали меня втихомолку, кроме,
разумеется, тех вопросов, какие задаются вам по книге, и в нее же вы
вписываете показания ваши: кто, как, откуда, с какими помыслами? и проч. Но
во втором отеле, в котором я остановился, не найдя места в прежнем Нотеl
Соquilliere после восьмидневной моей отлучки в Лондон, со мной обошлись
гораздо откровеннее. Этот второй Ноtеl des Empereurs смотрел вообще как-то
патриархальнее во всех отношениях. Хозяин и хозяйка действительно были
очень хорошие люди и чрезвычайно деликатны, уже пожилые супруги,
необыкновенно внимательные к своим постояльцам. В тот же день, как я у них
стал, хозяйка вечером, поймав меня в сенях, пригласила в комнату, где была
контора. Тут же находился и муж, но хозяйка, очевидно, заправляла всем по
хозяйству.
- Извините, - начала она очень вежливо, - нам надо ваши приметы.
- Но ведь я сообщил... паспорт мой у вас.
- Так, но... votre etat?
Это: " Vоtrе еtаt?" - чрезвычайно сбивчивая вещь и нигде мне не
нравилось. Ну что тут написать? Путешественник - слишком отвлеченно. Hоmmе
de lеttres? - никакого уважения не будут иметь.
- Напишемте лучше proprietaire, как вы думаете? - спросила меня
хозяйка. - Это будет лучше всего.
-О да, это будет лучше всего, - поддакнул супруг.
-Написали. Ну теперь: причина вашего приезда в Париж?
-Как путешественник, проездом.
-Гм, да, pour voir Paris. Позвольте, мсье: ваш рост?
-То есть как это рост?
-Какого вы именно росту?
-Вы видите, среднего.
- Это так, мсье... Но желалось бы знать подробнее... Я думаю, я
думаю... - продолжала она в некотором затруднении, советуясь глазами с
мужем.
- Я думаю, столько-то, - решил муж, определяя мой рост на глазомер в
метрах.
-Да зачем вам это нужно? - спросил я.
- Ох, это необ-хо-димо, - отвечала хозяйка, любезно протянув на слове
"необходимо" и все-таки записывая в книгу мой рост. - Теперь, мсье, ваши
волосы? Блондин, гм... довольно светлого оттенка... прямые...
Она записала и волосы.
- Позвольте, мсье, - продолжала она, кладя перо, вставая со стула и
подходя ко мне с самым любезным видом, - вот сюда, два шага, к окну. Надо
разглядеть цвет ваших глаз. Гм, светлые...
И она опять посоветовалась глазами с мужем. Они, видимо, чрезвычайно
любили друг друга.
- Более серого оттенка, - заметил муж с особенно деловым, даже
озабоченным видом. - Voila, - мигнул он жене, указывая что-то над своею
бровью, но я очень хорошо понял, на что он указывал. У меня маленький шрам
на лбу, и ему хотелось, чтобы жена заметила и эту особую примету.
- Позвольте ж теперь спросить, - сказал я хозяйке, когда кончился весь
экзамен, - неужели с вас требуют такой отчетности?
- О мсье, это необ-хо-димо!..
- Мсье! - поддакнул муж с каким-то особенно внушительным видом.
- Но в Ноtеl Соquilliere меня не спрашивали.
-Не может быть, - живо подхватила хозяйка. - Они за это могли очень
ответить. Вероятно, они оглядели вас молча, но только непременно,
непременно оглядели. Мы же проще и откровеннее с нашими постояльцами, мы
живем с ними как с родными. Вы останетесь довольны нами. Вы увидите...
- О мсье!.. - скрепил муж с торжественностью, и даже умиление
изобразилось на лице его.
И это были пречестные, прелюбезные супруги, насколько, по крайней
мере, я их узнал потом. Но слово "необ-хо-димо" произносилось вовсе не в
каком нибудь извинительном или уменьшительном тоне, а именно в смысле
полнейшей необходимости и чуть ли не совпадающей с собственными личными их
убеждениями.
Итак, я в Париже...
Глава V
Ваал
Итак, я в Париже... Но не думайте, однако, что я вам много расскажу
собственно о городе Париже. Я думаю, вы столько уже перечитали о нем
по-русски, что, наконец, уж и надоело читать. К тому же вы сами в нем были
и, наверное, все лучше меня заметили. Да и терпеть я не мог, за границей,
осматривать по гиду, по заказу, по обязанности путешественника, а потому и
просмотрел в иных местах такие вещи, что даже стыдно сказать. И в Париже
просмотрел. Так и не скажу, что именно просмотрел, но зато вот что скажу: я
сделал определение Парижу, прибрал к нему эпитет и стою за этот эпитет.
Именно: это самый нравственный и самый добродетельный город на всем земном
шаре. Что за порядок! Какое благоразумие, какие определенные и прочно
установившиеся отношения; как все обеспечено и разлиновано; как все
довольны, как все стараются уверить себя, что довольны и совершенно
счастливы, и как все, наконец, до того достарались, что и действительно
уверили себя, что довольны и совершенно счастливы, и... и... остановились
на этом. Далее и дороги нет. Вы не поверите тому, что остановились на этом;
вы закричите, что я преувеличиваю, что это все желчная патриотическая
клевета, что не могло же все это остановиться совсем, в самом деле. Но,
друзья мои, ведь предуведомил же я вас еще в первой главе этих заметок,
что, может быть, ужасно навру. Ну и не мешайте мне. Вы знаете тоже наверно,
что если я и навру, то навру, будучи убежден, что не вру. А, по-моему,
этого уже слишком довольно. Ну так и дайте мне свободу.
Да, Париж удивительный город. И что за комфорт, что за всевозможные
удобства для тех, которые имеют право на удобства, и опять-таки какой
порядок, какое, так сказать, затишье порядка. Я все возвращаюсь к порядку.
Право, еще немного, и полуторамиллионный Париж обратится в какой-нибудь
окаменелый, в затишье и порядке профессорский немецкий городок, вроде,
например, какого-нибудь Гейдельберга. Как-то тянет к тому. И будто не может
быть Гейдельберга в колоссальном размере? И какая регламентация! Поймите
меня: не столько внешняя регламентация, которая ничтожна (сравнительно,
разумеется), а колоссальная внутренняя, духовная, из души происшедшая.
Париж суживается, как-то охотно, с любовью умаляется, с умилением ежится.
Куды в этом отношении, например, Лондон! Я был в Лондоне всего восемь дней,
и, по крайней мере наружно, - какими широкими картинами, какими яркими
планами, своеобразными, нерегулированными под одну мерку планами
оттушевался он в моих воспоминаниях. Все так громадно и резко в своей
своеобразности. Даже обмануться можно этой своеобразностью. Каждая
резкость, каждое противоречие уживаются рядом с своим антитезом и упрямо
идут рука об руку, противореча друг другу и, по-видимому, никак не исключая
друг друга. Все это, кажется, упорно стоит за себя и живет по-своему и,
по-видимому, не мешает друг другу. А между тем и тут та же упорная, глухая
и уже застарелая борьба, борьба на смерть всеобщезападного личного начала с
необходимостью хоть как-нибудь ужиться вместе, хоть как-нибудь составить
общину и устроиться в одном муравейнике; хоть в муравейник обратиться, да
только устроиться, не поедая друг друга - не то обращение в антропофаги! В
этим отношении, с другой стороны, замечается то же, что и в Париже: такое
же отчаянное стремление с отчаяния остановиться на statu quo, вырвать с
мясом из себя все желания и надежды, проклясть свое будущее, в которое не
хватает веры, может быть, у самих предводителей прогресса, и поклониться
Ваалу. Пожалуйста, однако ж, не увлекайтесь высоким слогом: все это
замечается сознательно только в душе передовых сознающих да бессознательно
инстинктивно - в жизненных отправлениях всей массы. Но буржуа, например в
Париже, сознательно почти очень доволен и уверен, что все так и следует, и
прибьет даже вас, если вы усомнитесь в том, что так и следует быть,
прибьет, потому что до сих пор все что-то побаивается, несмотря на всю
самоуверенность. В Лондоне хоть и так же, но зато какие широкие,
подавляющие картины! Даже наружно какая разница с Парижем. Этот день и ночь
суетящийся и необъятный, как море, город, визг и вой машин, эти чугунки,
проложенные поверх домов (а вскоре и под домами, эта смелость
предприимчивости, этот кажущийся беспорядок, который в сущности есть
буржуазный порядок в высочайшей степени, эта отравленная Темза, этот
воздух, пропитанный каменным углем, эти великолепные скверы и парки, эти
страшные углы города, как Вайтчапель, с его полуголым, диким и голодным
населением. Сити с своими миллионами и всемирной торговлей, кристальный
дворец, всемирная выставка... Да, выставка поразительна. Вы чувствуете
страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей,
пришедших со всего мира, в едино стадо; вы сознаете исполинскую мысль; вы
чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы
даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но
вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли, в самом деле, достигнутый
идеал? - думаете вы; - не конец ли тут? не это ли уж и в самом деле,"едино
стадо". Не придется ли принять это, и в самом деле, за полную правду и