- Золовка! человек вы...
- Человек; а я человек, а ты, начитанный, глуп; слышь, гвоздырь,
гвоздыревый ты человек, вот что! А я не по шуткам твоим говорю; а оно место
такое есть, что возьмет да и уничтожается место. И Демид, слышь ты, Демид
Васильевич говорит, что уничтожается место...
- Ах вы, Демид, Демид! греховодник, да ведь...
- Да, хлоп, да и баста, и будешь без места; подь ты с ним, вот...
- Да вы, наконец, просто врете или ряхнулись совсем! Вы нам просто
скажите; уж что? признайтесь, коль грех такой есть! стыдиться-то нечего!
ряхнулся, батюшка, а?
- Ряхнулся! с ума сошел! - раздалось кругом, и все ломали руки с
отчаяния, а Марка Ивановича уже обхватила в обе руки хозяйка, затем чтоб он
не растерзал как-нибудь Семена Ивановича. - Язычник ты, языческая ты душа,
мудрец ты! - умолял Зимовейкин. - Сеня, необидчивый ты человек, миловидный,
любезный! ты прост, ты добродетельный... слышал? Это от добродетели твоей
происходит; а буйный и глупый-то я, побирушка-то я; а вот же добрый человек
меня не оставил небось; честь, вишь, делают; вот им и хозяйке спасибо;
видишь ты, вот в поклон земной правлю, вот оно, вот; долг, долг исправляю,
хозяюшка! - Тут действительно Зимовейкин и даже с каким-то педантским
достоинством исполнил кругом свой поклон до земли. После того Семен
Иванович хотел было опять продолжать говорить, но в этот раз ему уже не
дали; все вступились, стали его умолять, заверять, утешать и достигли того,
что Семен Иванович даже устыдился совсем и наконец слабым голосом попросил
объясниться.
- Да вот; оно хорошо, - сказал он, - миловидный я, смирный, слышь, и
добродетелен, предан и верен; кровь, знаешь, каплю последнюю, слышь ты,
мальчишка, туз... пусть оно стоит, место-то; да я ведь бедный; а вот как
возьмут его, слышь ты, тузовый, - молчи теперь, понимай, - возьмут, да и
того... оно, брат, стоит, а потом и не стоит... понимаешь? а я, брат, и с
сумочкой, слышь ты?
- Сенька! - завопил в исступлении Зимовейкин, покрывая в этот раз
голосом весь поднявшийся шум. - Вольнодумец ты! Сейчас донесу! Что ты? кто
ты? буян, что ли, бараний ты лоб? Буйному, глупому, слышь ты, без абшида3 с
места укажут; ты кто?!
- Да вот оно и того...
- Что того?! Да вот, поди ты с ним!..
- Что поди ты с ним?
- Да вот он вольный, я вольный; а как лежишь-лежишь, и того...
- Чего?
- Ан и вольнодумец...
- Воль-но-ду-мец! Сенька, ты вольнодумец!!
- Стой! - закричал господин Прохарчин, махнув рукою и прерывая
начавшийся крик. - Я не того... Ты пойми, ты пойми только, баран ты: я
смирный, сегодня смирный, завтра смирный, а потом и несмирный, сгрубил;
пряжку тебе, и пошел вольнодумец!..
- Да что ж вы? - прогремел наконец Марк Иванович, вскочив со стула, на
котором было сел отдохнуть, и подбежав к кровати весь в волнении, в
исступлении, весь дрожа от досады и бешенства, - что ж вы? баран вы! ни
кола ни двора. Что вы, один, что ли, на свете? для вас свет, что ли,
сделан? Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а?
Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон или нет?..
Но господин Прохарчин уже и не отвечал на этот вопрос. Не то чтоб
устыдился, что он Наполеон, или струсил взять на себя такую
ответственность, - нет, он уж и не мог более ни спорить, ни дела
говорить... Последовал болезненный кризис. Дробные слезы хлынули вдруг из
его блистающих лихорадочным огнем серых глаз. Костлявыми, исхудалыми от
болезни руками закрыл он свою горячую голову, приподнялся на кровати и,
всхлипывая, стал говорить, что он совсем бедный, что он такой несчастный,
простой человек, что он глупый и темный, чтоб простили ему добрые люди,
сберегли, защитили, накормили б, напоили его, в беде не оставили, и бог
знает что еще причитал Семен Иванович. Причитая же, он с диким страхом
глядел кругом, как будто ожидая, что вот-вот сейчас потолок упадет или пол
провалится. Всем стало жалко, глядя на бедного, и у всех смягчились сердца.
Хозяйка, рыдая, как баба, и причитая про свое сиротство, сама уложила
больного в постель. Марк Иванович, видя бесполезность трогать Наполеонову
память, тоже немедленно впал в добродушие и начал тоже оказывать помощь.
Другие, чтоб что-нибудь в свою очередь сделать, предложили малинный настой,
говоря, что он немедленно и от всего помогает и что будет очень приятен
больному; но Зимовейкин тотчас же всех опровергнул, включив, что в таком
деле нет лучше доброго приема какой-нибудь ромашки забористой. Что же
касается до Зиновья Прокофьевича, то, имея доброе сердце, он рыдал и
заливался слезами, раскаиваясь, что пугал Семена Ивановича разными
небылицами, и, вникнув в последние слова больного, что он совсем бедный и
чтоб его накормили, пустился созидать подписку, ограничиваясь ею покамест в
углах. Все охали и ахали, всем было и жалко и горько, и все меж тем
дивились, что вот как же это таким образом мог совсем заробеть человек? И
из чего ж заробел? Добро бы был при месте большом, женой обладал, детей
поразвел; добро б его там под суд какой ни есть притянули; а то ведь и
человек совсем дрянь, с одним сундуком и с немецким замком, лежал с лишком
двадцать лет за ширмами, молчал, свету и горя не знал, скопидомничал, и
вдруг вздумалось теперь человеку, с пошлого, праздного слова какого-нибудь,
совсем перевернуть себе голову, совсем забояться о том, что на свете вдруг
стало жить тяжело... А и не рассудил человек, что и всем тяжело! "Прими он
вот только это в расчет, - говорил потом Океанов, - что вот всем тяжело,
так сберег бы человек свою голову, перестал бы куролесить и потянул бы свое
кое-как, куда следует". Целый день только и толку было, что о Семене
Ивановиче. Приходили к нему, справлялись о нем, утешали его; но к вечеру
ему стало не до утешений. Открылся у бедного бред, жар; впал он в
беспамятство, так что чуть было уж не хотели пуститься за доктором; жильцы
все согласились и дали себе взаимное слово охранять и упокоивать Семена
Ивановича поочередно всю ночь, и что случится, то всех будить разом. С этою
целью, чтоб не заснуть, засели в картишки, приставив к больному
пьянчужку-приятеля, который квартировал весь день в углах, у постели
больного, и попросился заночевать. Так как игра велась на мелок и не
представляла совсем интереса, то скоро соскучились. Игру бросили, потом о
чем-то заспорили, потом начали шуметь и стучать, наконец разошлись по
углам, долго еще в сердцах перекликались и переговаривались, и так как
вдруг все стали сердиты, то уж не захотели дежурить и заснули. Скоро в
углах стало тихо, как в пустом погребе, тем более что был холод ужаснейший.
Из последних заснувших был Океанов, "и не то, - как говорил он потом, - во
сне, не то было оно наяву, но привиделось мне, что близ меня, этак перед
самым утренним часом, разговаривали два человека". Океанов рассказывал, что
он узнал Зимовейкина и что Зимовейкин стал возле него будить старого друга
Ремнева, что они долго шепотом говорили; потом Зимовейкин вышел, и слышно
было, как он пытался отпереть в кухне дверь ключом. Ключ же, уверяла потом
хозяйка, лежал у нее под подушками и пропал в эту ночь. Наконец, показывал
Океанов, слышалось ему, как будто оба они пошли к больному за ширмы и
засветили там свечку. Более, говорит, ничего не знаю, глаза завело; а
проснулся потом вместе со всеми, когда все, кто ни были в углах, разом
повскочили с постелей, затем что за ширмами раздался такой крик, что
встрепенулся бы мертвый, - и тут многим показалось, что вдруг там же свечка
потухла. Поднялась суматоха; у всех сердце упало; бросились как ни попало
на крик, но в это время за ширмами поднялась возня, крик, брань и драка.
Вздули огонь и увидели, что дерутся друг с другом Зимовейкин и Ремнев, что
оба друг друга корят и ругают; а как осветили их, то один закричал: "Не я,
а разбойник!", а другой, именно Зимовейкин, закричал: "Не тронь, неповинен;
сейчас присягну!" На обоих образа не было человеческого; но в первую минуту
не до них было дело: больного не оказалось на прежнем месте за ширмами.
Тотчас же разлучили бойцов, оттащили их и увидели, что господин Прохарчин
лежит под кроватью, должно быть в совершенном беспамятстве, стащив на себя
и одеяло и подушку, так что на кровати оставался один только голый, ветхий
и масляный тюфяк (простыни же на нем никогда не бывало). Вытащили Семена
Ивановича, протянули его на тюфяк, но сразу заметили, что много хлопотать
было нечего, что капут совершенный; руки его костенеют, а сам еле держится.
Стали над ним: он все еще помаленьку дрожал и трепетал всем телом, что-то
силился сделать руками, языком не шевелил, но моргал глазами совершенно
подобным образом, как, говорят, моргает вся еще теплая, залитая кровью и
живущая голова, только что отскочившая от палачова топора.
Наконец все стало тише и тише; замерли и предсмертный трепет и
судороги; господин Прохарчин протянул ноги и отправился по своим добрым
делам и грехам. Испугался ли Семен Иванович чего, сон ли ему приснился
такой, как потом Ремнев уверял, или был другой какой грех - неизвестно;
дело только в том, что хотя бы теперь сам экзекутор явился в квартире и
лично за вольнодумство, буянство и пьянство объявил бы абшид Семену
Ивановичу, если б даже теперь в другую дверь вошла какая ни есть
попрошайка-салопница, под титулом золовки Семена Ивановича, если б даже
Семен Иванович тотчас получил двести рублей награждения или дом, наконец,
загорелся и начала гореть голова на Семене Ивановиче, он, может быть, и
пальцем не удостоил бы пошевелить теперь при подобных известиях. Покамест
сошел первый столбняк, покамест присутствующие обрели дар слова к бросились
в суматоху, предположения, сомнения и крики, покамест Устинья Федоровна
тащила из-под кровати сундук, обшаривала впопыхах под подушкой, под тюфяком
и даже в сапогах Семена Ивановича, покамест принимали в допрос Ремнева с
Зимовейкиным, жилец Океанов, бывший доселе самый недальний, смиреннейший и
тихий жилец, вдруг обрел все присутствие духа, попал на свой дар и талант,
схватил шапку и под шумок ускользнул из квартиры. И когда все ужасы
безначалия достигли своего последнего периода в взволнованных и доселе
смиренных углах, дверь отворилась и внезапно, как снег на голову, появились
сперва один господин благородной наружности с строгим, но недовольным
лицом, за ним Ярослав Ильич, за Ярославом Ильичом его причет и все кто
следует и сзади всех - смущенный господин Океанов. Господин строгой, но
благородной наружности подошел прямо к Семену Ивановичу, пощупал его,
сделал гримасу, вскинул плечами и объявил весьма известное, именно, что
покойник уже умер, прибавив только от себя, что то же со сна случилось на
днях с одним весьма почтенным и большим господином, который тоже взял да и
умер. Тут господин с благородной, но недовольной осанкой отошел от кровати,
сказал, что напрасно его беспокоили, и вышел. Тотчас же заместил его
Ярослав Ильич (причем Ремнева и Зимовейкина сдали кому следует на руки),
расспросил кой-кого, ловко овладел сундуком, который хозяйка уже пыталась
вскрывать, поставил сапоги на прежнее место, заметив, что они все в дырьях
и совсем не годятся, потребовал назад подушку, подозвал Океанова, спросил
ключ от сундука, который нашелся в кармане пьянчужки-приятеля, и
торжественно, при ком следует, вскрыл добро Семена Ивановича. Все было
налицо: две тряпки, одна пара носков, полуплаток, старая шляпа, несколько
пуговиц, старые подошвы и сапожные голенища, - одним словом, шильцо,
мыльцо, белое белильцо, то есть дрянь, ветошь, сор, мелюзга, от которой
пахло залавком; хорош был один только немецкий замок. Позвали Океанова,
сурово переговорили с ним; но Океанов был готов под присягу идти.
Потребовали подушку, осмотрели ее: она была только грязна, но во всех
других отношениях совершенно походила на подушку. Принялись за тюфяк,
хотели было его приподнять, остановились было немножко подумать, но вдруг,
совсем неожиданно, что-то тяжелое, звонкое хлопнулось об пол. Нагнулись,