-- Такое чувство, что смотришь на тюремную решётку, правда?
-- Читала? -- ответил я.
-- Лучше б не читала! -- воскликнула Натела. -- Думала всегда, что раз
написал Бог, значит, великая книга! Думала именно как ты мне вчера про неё
рассказывал. Мой отец - даже он вставал когда кто-нибудь произносил на
еврейском хоть два слова, объясняя, что они из Библии. Он-то еврейского не
знал, Меир-Хаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но
очень боялась! А недавно прочитала всю вещь по-грузински - и охренела:
обыкновенные же слова! Ничего особого! В хорошем романе всё расписано
лучше...
Я улыбнулся:
-- От бога все ждут большего! А пишет он обо всём... Не о чем-нибудь,
как писатели, а сразу обо всём... Здесь говорит одно, там другое...
-- Это как раз и правильно! Если бы я, например, была писательницей, то
тоже писала бы сразу обо всём и по-разному. Это правильно, но... Не придумаю
как сказать... Одним словом, всё, что я прочла в Библии, - я сама уже знала.
Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня - и
никого кроме! Но как бы меня ни любил, как бы ни лез из кожи - всё равно
кокну! Что это за условия?! Какой дурак согласится?! Он хочет только чего
хочет Сам. Поэтому я Ему и не верю! Он - как наши петхаинцы!
Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела
ждала, чтобы я пригласил её излить душу. Я же не отрывал взгляда от
решётчатого текста.
Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно
детским:
-- Меня, знаешь, всё время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались
- с места на место, как цыгане, но всё равно у них такая злоба! Цыгане хоть
и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и
не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают.
От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно
мужики. Даже отец, Меир-Хаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя: бросил
меня одну. Не любил. Одну только мать мою, значит, любил. А женщина не может
без мужчины, ей нужна защита.
-- А Сёма? -- сказал я. -- А этот Абасов? Другие ещё?
-- Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы
взять вдруг и защитить, правда?
Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так
и вышло:
-- Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
Сбежать я хотел, но не вместе с ней. И не куда-нибудь, а домой. И кроме
этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг ещё одно - стародавнее
- чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже всё известно,
приходится упускать в жизни нечто более интересное. Высунулось ощущение, что
в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит... самое главное.
-- Ладно, иди! -- согласилась Натела и забрала библию со ступеньки
лестницы. -- Иди домой. Я её, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба
и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю. Мне кажется, они знают что-то
важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем. Правда?
Я присмотрелся к ней. Она не издевалась.
-- Видишь ли, -- ответил я, -- ты всё время разная. То говоришь, что
Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать...
-- А кто не изменяется? -- спросила она кротким голосом.
Наступила пауза.
-- Ладно, иди! -- повторила Натела.
Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и
шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал
в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые - как только я их
произнёс - оказались искренними:
-- Ты сама очень красивая... И будешь счастливой...
-- Спасибо! -- засияла она и вскинула вверх правую руку.
Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать
посыпавшиеся из неё закладки и газетные вырезки.
-- Натела! -- крикнул из-за двери Абасов. -- Это ты?
-- Нет, библия! Я нашла её! -- крикнула Натела. -- Бумаги рассыпались
всякие, Сэрж. Подберу и приду!
-- Только быстро! Я уже начал...
-- Что он там начал? -- спросил я Нателу и снова стал подниматься
взглядом по её голым голеням.
-- Что ты там начал, Сэрж? -- спросила Натела и опустила ладонь на мою
шевелюру.
-- Любовью заниматься! Сам с собой! -- крикнул он. -- Шучу: вино начал!
-- Заканчивай тогда без меня! -- крикнула и Натела. -- Я тоже шучу. Но
ты, правда, пей, я пока занята.
-- Я помогу тебе! -- и послышался скрип отодвинутого кресла.
-- Уходи! -- шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
В дверях я опомнился:
-- А это куда? -- кивнул я на кипу бумаг в своём кулаке.
Беги! -- повторила Натела. Теперь уже жестом.
27. Где начало есть, там будет и конец
Бумаги я просмотрел за семейным обедом. Расписки, письма и квитанции,
выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам,
которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была ещё копия решения
суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное
письмо кутаисского большевика жене-хохлушке, а рядом с его подписью -
проткнутое стрелою сердце и русская вязь: "Люби меня, как я тебя!"
Ещё одна любовная записка, без подписи и по-грузински: Ты, дескать,
стоишь - очень желанная - на том берегу. А я - очень несчастный - на этом. И
между нами, увы, течёт широкая река. Что же теперь нам делать?
Жена моя предложила вздыхателю поплыть к "очень желанной". Тем более,
что, по её словам, в Грузии нету неодолимых рек...
Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьёй и портретом,
в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского Музея имени
Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты "Молодой
сталинец" и называлась обстоятельно: "Беседа известного грузинского учёного
с известным немецким романистом".
Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с
еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал немецкому мастеру слова о
замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, - о
чудотворной библии. Повествуя её историю, учёный особенно тепло отозвался об
Орджоникидзе, заботливо отнёсшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному
из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным
евреям-большевикам.
После официальной встречи известный романист отвлёк грузинского
историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, историком, а самой
первой владелицей Бретской рукописи - Исабелой-Руфь. Иудейкой из Испании.
Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями.
Согласно одной из легенд, рассказал он, Исабела-Руфь быстро
разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься -
вместе с вышеупомянутым сочинением - на историческую родину. То есть на
Святую землю.
Местные евреи, однако, которые тогда ещё не были славными, но которых
всё равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов,
конфисковали у неё чудотворную книгу на том основании, что Исабела-Руфь
осквернила себя и её не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько
контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов -
Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией,
испанская иудейка не достигла и Турции - лишилась рассудка, скончалась и
была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев.
Бретский же манускрипт тотчас же, оказывается, утерял свою
чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению. Причём,
даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев
безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.
О странствовавших еретиках, завлёкших Исабелу-Руфь в свои сети,
грузинскому учёному было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное
евангелие, которое начётчики отказались в своё время включить в Библию и
которое приписывалось близнецу Иисуса Христа. Фоме.
Господин писатель осведомился у товарища учёного: О чём же именно
говорится в этом евангелии? Последний зачитал на память несколько пассажей,
лишённых всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи.
Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского
музея воспроизвёл следующую белиберду:
"Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус
ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть,
там будет и конец. Блажен, кто определит место своё в начале, ибо он увидит
и конец, и не будет ему кончины во веки веков".
28. Если кто-нибудь умён, но прислушивается к народу...
С Нателой я больше не общался, но до её переселения в Квинс слышал о
ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что
слухам не остаётся в ней места, о Нателе - вдали от неё - петхаинцы
сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине.
Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие роскошь
домысливать их и выбирать "нужные". Но в Америке потребность в злой сплетне
об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы
всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и
что страдание чередуется в жизни только со скукой.
В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого
чередования - и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них
тем символом, который, помимо замечательного права быть несправедливыми и
жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты
раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.
Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела,
- везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло
известие, что - как и предсказывал доктор - Сёма "Шепилов", романтик,
обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на неё с
охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся.
Рана оказалась серьёзной, и жизнь его повисла на волоске.
Через три дня волосок оборвался . То есть, получается, ей опять
повезло, ибо если даже всё и было так, а не наоборот, как считали некоторые,
если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то,
конечно же, оборванный волосок устраивал её уже больше необорванного. Кому,
мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не
убит?
Потом пришли другие известия.
Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха. Цветистого, как
юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух
брезговал не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным
лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а
отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о
стрижке ногтей, а, наоборот, - ветру. Любой другой человек испугался бы
божьей кары, которой после смерти - по закону - не избежать было теперь ни
ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир,
из-за чего придётся искать его на ощупь.
Однако в этом, земном, мире взамен наказания к ней, мол, уже пришла
удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной
матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть,
Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. "Илья-пророк" был при
ней. После гибели "Шепилова" она никуда, говорят, без петуха гулять не
ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки