Бенякони - в Лиды, куда вступил 1-го декабря. Отряд генерала Кутузова шел
от Лепеля на Вышнее Березино н Докшицы, для наблюдения за Баварским
корпусом, находившимся в последнем местечке, и для преследования главной
неприятельской армии по северной стороне Виленской дороги.
Партизан Сеславин шел на местечко Забреж, которое 22-го ноября он занял с
боя. За малым дело стало, чтобы на другой день сам Наполеон не попался ему
в руки; во второй раз в течение сей кампании судьба спасла его от покушения
казаков, везде и повсюду ему являвшихся как неотразимые вампиры! О случае
сем говорено в вступлении сей книги.
Двадцатого партия моя обогнала отряд графа Ожаровского около Антополья,
21-го обошла кавалерию Уварова в Логойске, 22-го прибыла в Гайну, 23-го - в
Илию и 24-го - в Молодечну, где догнала хвост Чичагова армии, то есть часть
павлоградских гусар и казаков под командою полковника Сталя. Вследствие
повеления идти прямо на Ковну, мы свернули 25-го на Лебеду, 26-го пришли в
Лоск, 27-го - в Ольшаны, 28-го - в Малые Солешки, 29-го - в Парадомин и
30-го - в Новые Троки. Там я получил повеление остановиться и ожидать
нового направления.
Во время моего долговременного и бездейственного похода отряды и партии
наши ворвались в Вильну, заваленную несметным числом обозов, артиллерии,
больных, раненых, усталых и ленивых.
Впоследствии каждый отрядный начальник приписал себе честь занятия сей
столицы Литовского государства; но вот истина: пока Чаплиц жевал и
вытягивал периоды витийственной речи к жителям, пока Бенкендорф холился для
женщин и пока Кайсаров медлил у неприятельских обозов, - Тетенборн с
обнаженной саблею повелел редактору виленских газет объявить свету, что он
первый покорил город, и смеялся потом возражениям своих соперников.
Сеславин сделал иначе. Чтобы не обезобразить подвиг сей, я представляю
читателю донесение его, сколько память мне позволит; пусть различит он
самохвальство иноземца с геройским умалением истинного россиянина, едва
намекнувшего о жестокой ране своей в описании деяний своих сотрудников. Вот
оно:
"Генералу Коновницыну. С божиею помощию я хотел атаковать Вильно, но
встретил на дороге идущего туда неприятеля. Орудия мои рассеяли толпившуюся
колонну у ворот города. В сию минуту неприятель выставил против меня
несколько эскадронов; мы предупредили атаку сию своею и вогнали кавалерию
его в улицы; пехота поддержала конницу и посунула нас назад; тогда я послал
парламентера с предложением о сдаче Вильны и, по получении отрицательного
ответа, предпринял вторичный натиск, который доставил мне шесть орудий и
одного орла. Между тем подошел ко мне генерал-майор Ланской, с коим мы
теснили неприятеля до самых городских стен. Пехота французская, засевшая в
домах, стреляла из окон и дверей и удерживала нас на каждом шагу. Я
отважился на последнюю атаку, кою не мог привести к окончанию, быв жестоко
ранен в левую руку; пуля раздробила кость и прошла навылет [60]. Сумского
гусарского полка поручик Орлов также ранен в руку навылет. Генерал Ланской
был свидетелем сего дела. Спросите у него, сам боюсь расхвастаться, но вам
и его светлости рекомендую весь отряд мой, который во всех делах от Москвы
до Вильны окрылялся рвением к общей пользе и не жалел крови за отечество.
Полковник Сеславин. Ноября 27-го".
По прибытии моем в Новые Троки, я получил повеление от генерала Коновницына
следовать на Олиту и Меречь к Гродне, рапорты мои - продолжать писать в
главную квартиру, а между тем не оставлять уведомлением обо всем
происходящем адмирала Чичагова, идущего в Гезну, и генерала Тормасова,
следующего к Новому Свержену, что на Немане.
С сим повелением получил я письмо от генерал-квартирмейстера, в котором
объявляет он о желании светлейшего видеть войска наши в добром сношении с
австрийцами. Сии бумаги были от 30-го ноября. Мы уже сидели на конях, как
вслед за сими повелениями получил я другое, по которому должен был не
выходить из Новых Трок и прибыть особою моею в Вильну для свидания с
светлейшим. Немедленно я туда отправился.
От Новых Трок до села Понари дорога была свободна и гладка. У последнего
селения, там, где дорога разделяется на Новые Троки и на Ковну, груды
трупов человеческих и лошадиных, тьма повозок, лафетов и палубов едва
оставляли мне место для проезда; кучи еще живых неприятелей валялись на
снегу или, залезши в повозки, ожидали холодной и голодной смерти. Путь мой
освещаем был пылавшими избами и корчмами, в которых горели сотни сих
несчастных. Сани мои на раскатах стучали в закостенелые головы, ноги и руки
замерзших или замерзающих, и проезд мой от Понарей до Вильны сопровождаем
был разного диалекта стенаниями страдальцев... восхитительным гимном
избавления моей родины!
Первого декабря явился я к светлейшему. Какая перемена в главной квартире!
Вместо, как прежде, разоренной деревушки и курной избы, окруженной одними
караульными, выходившими и входившими в нее должностными людьми, кочующими
вокруг нее и проходившими мимо войсками, вместо тесной горницы, в которую
вход был прямо из сеней и где видали мы светлейшего на складных креслах,
облокоченного на планы и борющегося с гением величайшего завоевателя веков
и мира, - я увидел улицу и двор, затопленные великолепными каретами,
колясками и санями. Толпы польских вельмож в губернских русских мундирах, с
пресмыкательными телодвижениями.
Множество наших и пленных неприятельских генералов, штаб- и обер-офицеров,
иных на костылях, страждущих, бледных, других - бодрых и веселых, - всех
теснившихся на крыльце, в передней и в зале человека, за два года пред сим
и в этом же городе имевшего в ведении своем один гарнизонный полк и
гражданских чиновников, а теперь начальствовавшего над всеми силами
спасенного им отечества!
Когда я вошел в залу, одежда моя обратила на меня все взоры. Среди облитых
златом генералов, красиво убранных офицеров и граждан литовских я явился в
черном чекмене, в красных шароварах, с круглою курчавою бородою и
черкесскою шашкою на бедре. Поляки шепотом спрашивали: кто такой? Некоторые
из них отвечали: "Партизан Давыдов"; но самолюбие мое услышало несколько
прилагательных, от коих нахлынула на меня толпа любопытных. Не прошло двух
минут, как я был позван в кабинет светлейшего. Он сказал мне, что граф
Ожаровский идет на Лиду, что австрийцы закрывают Гродну, что он весьма
доволен мирными сношениями Ожаровского с ними, но, желая совершенно изгнать
неприятеля из пределов России, посылает меня на Меречь и Олиту, прямо к
Гродне, чтобы я старался занять сей город и очистить окрестности оного
более чрез дружелюбные переговоры, нежели посредством оружия. Если же найду
первый способ недостаточным, то позволил мне прибегнуть и к последнему, с
тем только, чтобы немедленно отсылать пленных в неприятельский корпус не
токмо ничем не обиженных, но обласканных и всем удовлетворенных.
Светлейший заключил тем, что, ожидая с часа на час рапорта от графа
Ожаровского в рассуждении движения его вперед, он полагает нужным, чтобы я
дождался в Вильне сего рапорта, дабы не предпринимать по-пустому ход к
Гродне. В случае же, что граф Ожаровский не двинется из Лиды по каким-либо
причинам, тогда только я должен буду идти поспешнее к назначенному мне
предмету.
Ожидаемый рапорт прибыл 3-го вечером. Граф Ожаровский писал, что 2-го числа
он занял Лиду и немедленно послал два полка занять Белицы, сам же
остановился в первом местечке. Прочитав донесение, я сел в сани и поскакал
в Новые Троки. Сборы мои никогда не были продолжительны: взнуздай, садись,
пошел, и на рассвете партия моя была уже на половине дороги к Меречу[61]. В
сем местечке мы успели захватить огромный магазин съестных припасов,
который я сдал под расписку прибывшему туда командиру Московского
драгунского полка полковнику Давыдову, и продолжал путь вдоль по Неману,
препоруча авангард мой маиору Чеченскому и передав ему наставление, данное
мне светлейшим, как обходиться с австрийцами.
Восьмого числа Чеченский столкнулся с аванпостами австрийцев под Гродною,
взял в плен двух гусаров и, вследствие наставления моего, немедленно
отослал их к генералу Фрейлиху, командовавшему в Гродне отрядом, состоявшим
в четыре тысячи человек конницы и пехоты и тридцать орудий.
Фрейлих прислал парламентера благодарить Чеченского за снисходительный сей
поступок, а Чеченский воспользовался таким случаем, и переговоры между ними
завязались. Вначале австрийский генерал объявил намерение не иначе сдать
город, как предавши огню все провиантские и комиссариатские магазины, кои
вмещали в себе более нежели на миллион рублей запаса. Чеченский отвечал
ему, что все пополнение ляжет на жителей сей губернии и чрез это он докажет
только недоброжелательство свое к русским в такое время, в которое каждое
дружеское доказательство австрийцев к нам есть смертельная рана общему
угнетателю. После нескольких прений фрейлих решился оставить город со всеми
запасами, в оном находившимися, и потянулся с отрядом своим за границу.
Чеченский вслед за ним вступил в Гродну, остановился на площади, занял
постами улицы, к оной прилегающие, и поставил караулы при магазинах и
гошпиталях.
<...> Тринадцатого, вечером, я получил повеление идти на Ганьондз.
Партия моя немедленно туда выступила, но я по приключившейся мне болезни
принужденным нашелся остаться пять дней в Гродне.
Сего числа прибыла в Гродну кавалерия генерал-лейтенанта Корфа, а на другой
день и пехота генерала от инфантерии Милорадовича. Первому из них я сдал
магазины и гошпитали, находившиеся в этом городе, и, переехав к нему на
квартиру, остался в оной до моего выздоровления.
Не могу умолчать о генерале Милорадовиче. По приезде его в Гродну, все
поляки от меня отхлынули и пали к стопам его; но ему было ни до владычества
своего, ни до подлости других: он в то время получил письмо с драгоценною
саблею от графини Орловой-Чесменской [62]. Письмо это заключало в себе
выражения, дававшие ему надежду на руку сей первой богачки государства.
Милорадович запылал восторгом необоримой страсти! Он не находил слов к
изъяснению благодарности своей и целые дни писал ей ответы, и целые стопы
покрыл своими гиероглифами; и каждое письмо, вчерне им написанное, было
смешнее и смешнее, глупее и глупее! Никому не позволено было входить в
кабинет его, кроме Киселева, его адъютанта, меня и взятого в плен доктора
Бартелеми. Мы одни были его советниками: Киселев - как умный человек
большого света, я - как литератор, Бартелеми - как француз, ибо письмо
сочиняемо было на французском языке. Давний приятель Милорадовича,
генерал-маиор Пассек, жаловался на него всякому, подходившему к неумолимой
двери, где, как лягавая собака, он избрал логовище. Комендант города и
чиновники корпуса также подходили к оной по нескольку раз в сутки и уходили
домой, не получа никакого ответа, от чего как корпусное, так и городское
управление пресеклось, гошппталь обратился в кладбище, полные хлебом,
сукном и кожами магазины упразднились наехавшими в Гродну комиссариатскими
чиновниками, поляки стали явно обижать русских на улицах и в домах своих,
словом, беспорядок дошел до верхней степени. Наконец Милорадович подписал
свою эпистолу, отверз милосердые двери, и все в оные бросились... но - увы!
- кабинет был уже пуст: великий полководец ускользнул в потаенные двери и
ускакал на бал плясать мазурку, а я сел в сани и явился 18-го числа в
Тикочин, где ожидала меня моя партия.