Калуги".
"Красные струганые наличники. С кремля к подолу по улицам неслись потоки
воды после дождя. На бору торговали гильзами и творогом".
"На вражке лотошники собирались - верба, искусственные цветы, аптечные
склянки, рваная бумага. У ворот жили воротники".
Что еще? "Записан в поминальнике за здравие и за упокой под именем епископа
Евгения священномученика или преподобного Павла Прусиадского -
7 марта по старому стилю".
Пахнет прелыми листьями, тряпьем, сыростью. В заброшенном сарае на одичавшем
огороде возможно было обнаружить какие-то старые вещи - кастрюли,
велосипедные рамы, ржавые, страшные напильники, игрушки...
- Так это же Женьки Черножукова! С бабкой тут жил!
- Не пожил, не пожил...
- То есть как это - "не пожил"?
- Не-е, ну, в том смысле, что жил тут, конечно, с матерью, бабкой и дедом
вот в этом бараке на втором этаже. Потом у него умерла мать, кажется, осенью
умерла. Она до того все время болела, мучилась, мучилась... Хотя еще летом
выходила на крыльцо, на солнце, и ветер слегка шевелил ее волосы. Ее звали
Лидой. На похоронах собралось много народу - гости, соседи, родственники.
- Вроде у Женьки был еще отец? Почему ты о нем ничего не говоришь?
- Да, был... Павел из Калугиодин. Он не приехал на похороны, говорил, что
опоздал, понимаешь, приехал только на следующий день или к вечеру, не помню
точно, винился, просил отвести его на могилу Лиды. Он ведь тогда впервые
увидел своего сына. Так они и жили вместе девять дней.
- А что Женя?
- Ничего... Ведь прожил всю жизнь без отца, и бабка Фамарь Никитична
воспитала его в постоянном страхе. "Что такое постоянство?" - довольно часто
вопрошают меня паломники в этой связи. "Да и хотя бы привычка к
однообразию". Женя был частью этой медленной жизни, вернее, не жизни, а
бытования, тягучего бытования, рассуждать о цвете которого я бы не взялся.
Итак, вообрази себе однообразный вой или гул, внезапно потрясаемый трубным
ударом вечевого колокола. Смерть матери, внезапный приезд отца, похороны,
бесконечные бессонные ночи в пустой комнате на пустой кровати в плену
пустых, уверяю тебя, совершенно пустых кошмаров. Например, ему могла
являться мать и заученным жестом умершей нежности, гладить сына по лицу, по
глазам. Женя узнавал этот жест - плакал, мучился, получая в ужасе
удовольствие от прикосновения. Потом отец уехал. А они с Лешкой Золотаревым
полезли на колокольню на Филиале. Забрались на самый верхний звон... На
колокольне все перила проржавели и были кое-где прикручены проволокой, пол
прогнил, а по углам висели грязные наледи бутылочным стеклом: тигли. Ночью
шел снег, а днем светило солнце, и было как зимой с мутными наварившимися
языками льда, пробравшимися сквозь железную ограду и окаменевшими тут. Вот
он и сорвался.
- Сорвался или бросился?
- Не знаю... На похороны приехал Павел.
"Женечка, а Женечка, но все равно твоя голова обнажена! И лучше б с неба, с
горы, с тучки златоверхой, с последнего звона монастырской колокольни на эту
грешную голову лилась холодная вода! А потом выйди в январский ветер, кусая
шершавый снег-наст - бьет промозглая дрожь, поклонись, как должно, и тут же
у стены, обшитой тесом, сиди, замирай, подвизайся, одиночествуй, катаясь
ладонью по мокрым дымящимся волосам, натертым лампадным маслом, так что
задохнуться можно от умиления, жалости, смирения и собственной
ничтожности..."
И Жени не стало. Еще совсем недавно он был тут: "А если я умру, как мама, то
меня не будет. Все станут меня искать, звать, кричать: Женя, ты где? А меня
уже давно не будет, и они стяжают неведение и слепоту".
Вспоминалось: можно было, вполне обезопасив себя, избегая вопросов и погони
по пятам, забраться на самый верхний звон полуразрушенной колокольни. С
высоты после узкой темной лестницы - крутого крюкастого лаза - низкого,
невыносимо низкого, скребущегося в голову потолка Женя принимался за эту
территорию мира, разлитого под солнцем. Конечно, ослепляло с непривычки,
хотя этой минуты и следовало ожидать с неотвязностью, борясь с волнением, не
подавая вида в том, но все же эта минута наступала внезапно - болели глаза,
ломило голову.
Женя видел изумрудный лес до горизонта, поселок, мутную зелень карьера. В
продолжение тишины улицы пустовали, расчерченные песчаной пылью, поднятой
вероятным метанием камней или путешествием велосипеда. Деревянные мостовые
возлежали в тени деревьев.
Единственное, где происходило хоть какое мало-мальски различимое с вышины
движение, так это была станция УЖД - мотовоз дышал черной копотью солярки,
трогался, уезжал, подобный спичечной коробке.
Женя вспоминал, как отец говорил ему, что летом они обязательно пойдут на
рыбалку - смешно, а теперь лес, уводящий к горизонту, поселок, холмы,
поросшие кустарником, мутная зелень карьера. Бараки...
И шагнул.
На следующий день Павел уехал, и больше его никто никогда не видел. В
поселке через три года начались расселения, еще что-то там началось,
вывозили лес, шпалы, рельсы, погрузчики и трелевочные машины разрывали
кривые улицы. Кинотеатр горел. Паром потопили, но это уже неинтересно...