Гуреев В.
Калугадва
Посвящается отцу
1. Комната
Женя проснулся оттого, что ему показалось - кто-то гладит его по лицу.
Наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было.
За стеной гости пели пьяными голосами. Выцветшими голосами. Старухи выли.
Они не прекращали выть с тех пор, как вернулись с кладбища,- сначала от
голода, потом от обиды, а теперь у них пучило животы.
Женя вышел в коридор - тут было темно, на ящике у двери спал отец Мелхиседек
Павлов, его еще называли просто - отец Павлов, как отец Павел-Савл. Он
развалил обросшие глиной гигантские кирзовые сапоги, ведь старательно же
отслужил погребальный чин, совершенно вымок под дождем, замерз и
проголодался изрядно - вот его теперь и сморило.
Гроб неровно вынесли из церкви и понесли через поле к погосту, ноги увязали
в грязи, ветер раскачивал деревья, собаки дрались.
Женя наклонился, и поцеловал руку отцу Павлову, и погладил его по лицу,
спящего, тот задергал головой, зарычал, но не проснулся, а вскоре так и
вообще оказался на полу, подоткнув под себя лыжную палку,- столь умаялся за
день, сколь смог. По долгу службы.
Дверь из залы открылась, мелькнула часть стола, гости. У окна сидела Фамарь
в черной косынке. Женечка всегда знал старуху одинаково старой, поджимающей
губы, и они у нее белели оттого. Рядом с ней сидел дед. Вернее сказать,
истукан онемевшего деда, что не выпускал из рук мокрого полотенца,-
интересно, однако, какое же у него было нынче сморщенное лицо, делавшее его
похожим на больного плаксивого ребенка. Сидели еще какие-то родственники,
древние подруги Фамари Никитичны, приживалки, затравленно озираясь по
сторонам, ковырялись в салате из вареной свеклы и репы.
Женя присел на ведро, ведь все они тоже сидели в раме дверной коробки,
сидели под портретом Лиды, перевязанным черной газовой лентой для волос.
В коридор вышел Серега, икнул.
- Вишь, как, малец-то, получилось, приказала мамка долго...- Его шатало.
Держась за стену, Серега добрался до туалета, потом вышел, дверь
захлопнулась, перестав освещать Женю, отрезав тени.
Опять стало темно.
Женя на ощупь пробрался к комнате матери. Зашел. Тут вкусно пахло сырой
затхлостью, обои вздулись и трещали, когда протапливали печь, зеркало
задернуто сукном, а иначе и быть не могло, потому как лампу с налетом
извести и клея вывернули, провода перемещались в поле стены, вдоль двери
перемещались, а на потолке свет уличных фонарей рисовал ветки, раскачиваемые
ветром. Женя подумал: осень, ежедневный дождь, волглые листья залепливают
окно, жесть с крыши сарая улетела, скоро снег.
Теперь голоса звучали где-то очень далеко, и, может быть, впервые в доме
сделалось тихо, и можно было спокойно смотреть туда, где существовала аллея,
скамейки, зеленый дощатый забор без щелей, скелет кровати - пружинами в
темноту, без полосатого, пахнущего мочой тюфяка, перепаханная кривая дорога,
тянущаяся к краю леса, часть поля и рыжие песочные горы на глиняных
разработках, обозреваемые по касательной к плоскости пыльного, покрытого
мушиными трупами подоконника. А еще дальше - на огороде - огромная ржавая
бочка из-под топлива, в которой обмывали мышей, раздавленных железной рамой
на пружине.
Женя подошел к подоконнику, воображая его почти настоящим кладбищем, на
котором и похоронили его мать. Ну, разумеется, разумеется, игрушечным -
кресты из спичек, ограды из клееных коробков, свежая земля (из горшков для
домашних растений), размятая пальцем, и резиновые трубы-кишки, из которых на
кафельные столы льется вода. Старые маленькие старательные девочки погребали
тут своих любимых голеньких куколок - целлулоидных, целомудренных,- обряжали
их в дырявые войлочные подстилки и... в добрый путь!
Потом Женечка прилег на мамину кровать и вспомнил, как в конце лета ему
приснился страшный сон и он, в слезах, прибежал сюда и лег рядом с мамой, а
панцирная сетка - продавленная - свалила их в кучу. Стало жарко, но он
уснул, улыбаясь.
Женя стал раскачиваться на кровати, ведь теперь это можно было делать
совершенно безнаказанно и не бояться старых, расслоившихся пружин, что
прорвут блин тюфяка и вопьются в бока и попу... По крайней мере именно так
ему всегда говорила мама: "Смотри, будешь раскачиваться на кровати, пружины
вопьются тебе в бока и попу!"
Весело.
Кажется, еще утром Женечка сидел на лестнице, на старых деревянных ступенях,
на мохнатых холмах, оставленных заколачивающими шаги-гвозди сапогами, тут же
в матового стекла колпаке была лампа-дежурка. Бабка суетилась, скоро должны
были привезти гроб из морга или даже уже везли его.
За забором у Золотаревых завыла собака: сначала она скреблась когтями в
заколоченную калитку черного хода на огород, потом, исходя слюной, пыталась
ухватить зубами собственный ошейник - столь идиотское занятие,- вертелась,
приседала, облепила толстый, как труба, хвост куриным пометом.
И завыла, как почувствовала.
Во двор въехал грузовик, стал разворачиваться, сдавая задом к крыльцу. Свора
каких-то родственников, теток, паломников, татар, газокалильных ламп,
керосиновых ламп, стариков-канониров из инвалидной роты в медвежьих шапках,
манчьжурцев, дребезжащих на сквозняке старух, клеенчатых, залитых кровью
фартуков, разносчиков кипятка, горюнов и землекопов облепила высокие борта,
колеса и кабину. Жене показалось, что многие уже были пьяны. Они приглашали
водилу зайти обогреться - начал накрапывать дождь, обещали угощение и
выпивку. Даже дед что-то бесшумно вещал, перемешивая ватой губ в беззубой
дырке рта.
Соседские мужики уже сидели в кузове и с уважением щупали черный ситец,
которым был оббит гроб, тихонько переговаривались, потом закурили.
Фамарь Никитична держала Женю за руку. Вдруг водила, его, кажется, звали
Голованом, заблажил дурным ржавым голосом кирного дебила:
- Ну, чео-о, блядь, стали? Давай выгружай ее! Мне еще на лесопункт конец
делать!
Женя вздрогнул. Как по команде бабки завыли, морща свои и без того маленькие
лица, глазки копеечкой, куриные шеи, а мужики, покидав окурки, поволокли
тяжесть по доскам кузова, перегружая гроб на подставленные для того плечи.
А потом был весь следующий день, расцвеченный жидким глиняным редколесьем
поздней осени. Туман двигался вместе с низким небом. Пахло ледяным зубным
настоем заиндевевших лежалых листьев.
Женя вышел со двора. Улица была завалена дровами, привезенными по случаю на
лесовозе. Где-то за забором ревела бензопила, черной трухлявой корягой
упиралась в небо вымороченная колокольня на Филиале, у соседей гудела
паяльная лампа, тянуло бензином и вонючей щетиной - палили борова. В длинной
дренажной канаве дрожал пуховый студень - здесь жили толстозадые прожорливые
утки со своими костяными глотками.
Женя спустился к карьеру. У самой воды, на врытой в землю бочке сидел Леха
Золотарев, трава была вытоптана совершенно.
Женечка представил себе, что на дебаркадере толпились люди и некто, столь
малоразличимый из них, уронил в глубину мутной цементной воды суповой
половник. Половник блеснул своим фальшивым серебром и исчез, зарылся в ил, а
ведь его вполне можно было бы приспособить к ловле слизней в луже у
водоразборной колонки или выкапыванию червей.
Леха ковырял матового цвета болячку на губе.
- Помочь? - усмехнулся Женя.
- Не-е, я сам, мне дома мать не разрешает ковырять, говорит, будет заражение
крови - и все, помрешь...- Леха косил глаза, оттягивал губу, морщился.
- Паром ждешь?
- Ну! - Леха кивнул.- Тебе собака не нужна?
- Не-а, не нужна.- Женя отвернулся.
- Жаль, а то мать говорит - пусти ты ее в лесу или утопи где, старая,
скотина, стала, воет, блажит, житья от нее нет.
Вообще-то тут все действительно ждали парома, чтобы переправиться на тот
берег, ведь многие из стоявших на дебаркадере работали в мастерских, ждали
эту ржавую лоханку, в каких, как правило, с полей вывозят навозные кучи,
реже - глину. По дренажным путям.
- Говорят, к тебе отец приехал?
Женя вздрогнул.
- Злой, что ли?
- Не знаю, я с ним еще не разговаривал, он на похороны опоздал...
- А может, он даже и добрый? - Леха пожал плечами, в том смысле что он и сам
сомневается.
-... а ты ее отрави!
- Кого отравить?
- Ну собаку свою и отрави, если старая стала, сам же говорил.
Леха уставился на Женю.
- Да жалко вроде.
- А утопить не жалко? - Женя усмехнулся.- Привязать к ошейнику камень и
закинуть подальше в карьер, пускай поплавает. А она еще будет кричать:
"Леша, Леша, спаси меня и сохрани!" Это так бабка моя говорит: "Спаси и
сохрани". А потом и захлебнется, в общем, все как положено...
В водяных кустах запутались цветные пятна нефти, пошли волны. Кряхтя и
отплевывая кипяток, к дебаркадеру подвалил паром, нарисовав в глазах
лебедку, троса, длинные вытертые поручни, треснутое и заклеенное газетой
стекло рубки. Кинули трап. На берег вышли приехавшие из мастерских и
кирпичного завода. Кочегар делал неприличные жесты контролеру. Все вышли и
стали подниматься на холм к поселку.
Женя встал.
- Ладно, пошли на Филиал костер жечь.
Леха обернулся.
- Можно вообще-то. Удобрением, например. Оно у нас на чердаке припасено, а
матери скажу, что костью поперхнулась.
- Зачем это?
- Как это зачем? Удобрения нигде нет, а нам еще гряды присыпать.
- Ну присыпай тогда.
Леха продолжал сидеть у воды.
- Ты идешь?
Такой толстый ушастый воротник пальто, спина зашита в нескольких местах,
какие-то узоры шитья и прилипшая глина. Резиновые сапоги выглядывают из
норы, откуда пахнет горячей капустой, извалянной в каше. Шапки почти не
разобрать, ведь она хоронится. Может быть, шерстяная.
Скользко. Здесь мелководье.
Женя подошел и толкнул пальто в воду. Оно мгновенно набухло и превратилось в
колокол.
- Ты чео-о, Жень, одурел совсем? - заорал Золотарев.- Давай вытаскивай меня,
чео-о уставился?!
Потом допоздна жгли на Филиале костер и сушили одежду.
Ночью Женя проснулся оттого, что ему показалось, что кто-то гладит его по
лицу, наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было.
Были только слова отца Мелхиседека: "О славлю тебя, жена, что подвизаешься
здесь в кущах непроходимых, вознесенных трезвением и страстей
строительством, столь влекущими твою натуру - тоскующую, одинокую,
романтическую, а порой и одноглазую..." Фамарь Никитична одобрительно кивала
головой. Вдруг все переглянулись и улыбнулись. Во славу Божию. Во славу
Божию.
Гости засмеялись: смотри, смотри - приехал-таки.
- Что же ты опоздал, братан? - Серега приподнялся из-за стола.
Женя хорошо услышал этот вопрос и сел на кровати.
Кто приехал? Кто опоздал?
В комнате стало совершенно тихо, скорее непроницаемо для посторонних звуков
- потолка было уже не различить, он растворился в вышине. Столь было странно
и одновременно обыденно в этой сырой мгле вдруг услышать гудящий печной
чугунной заслонкой голос бабки: "Женя, иди поздоровайся с отцом".
Потом Серегу поволокли из-за стола, он что-то кричал, выволокли на кухню,
засунули в мойку головой и пустили воду.
Гости запели. Женя вышел в коридор: дед спал на скамейке у двери, Фамарь
Никитична скрежетала зубами во сне. В зале.
Спустился по лестнице и вышел на улицу.
Женя подумал о том, что хорошо бы завтра пойти на карьер и посмотреть, как
приходит паром, привозит работающих в мастерских и на цементном заводе. С
собой на карьер можно взять и Леху Золотарева, а потом пойти на Филиал и
пожечь костер.
Теперь с карьера доносился лай собак, ветер отсутствовал. Крыльцо,
деревянная приступка, скользкие поручни и дорожка к воротам еще хранили
воспоминания о Лиде разбросанными и уже почти ободранными еловыми ветками.
Через огород Женя пробрался к сараю - у входа горел свет.
Раньше здесь дед, как он говорил, "баловался с инструментом", потом сарай
забросили, потекла крыша - жесть улетела, окно заткнули мешком из-под
удобрения, пол погнил. Вообще-то малоприятная местность, какая-то безлюдная,
глухая и чрезмерно сырая. Теперь же, по бабкиному хотению - "Не пущу ирода в
дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует",- здесь должен был спать
отец - "Не пущу ирода в дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует, как