снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
Лонгрен сердито слушал. Он как бы видел свою оторопевшую дочку в богатой
толпе у прилавка, зава ленного ценным товаром. Аккуратный человек в очках
снисходительно объяснил ей, что он должен разориться, ежели начнет торговать
нехитрыми изделиями Лонгрена. Небрежно и ловко ставил он перед ней на
прилавок складные модели зданий и железнодорожных мостов; миниатюрные
отчетливые автомобили, электрические наборы, аэропланы и двигатели. Все это
пахло краской и школой. По всем его словам выходило, что дети в играх только
подражают теперь тому, что делают взрослые.
Ассоль была еще в "Аладиновой Лампе" и в двух других лавках, но ничего не
добилась.
Оканчивая рассказ, она собрала ужинать; поев и выпив стакан крепкого
кофе, Лонгрен сказал: - Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова
поступлю служить - на "Фицроя" или "Палермо". Конечно, они правы, -
задумчиво продолжал он, думая об игрушках. - Теперь дети не играют, а
учатся. Они все учатся, учатся и никогда не начнут жить. Все это так, а
жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня время одного рейса?
Немыслимо оставить тебя одну.
- Я также могла бы служить вместе с тобой; скажем, в буфете.
- Нет! - Лонгрен припечатал это слово ударом ладони по вздрогнувшему
столу. - Пока я жив, ты служить не будешь. Впрочем, есть время подумать.
Он хмуро умолк. Ассоль примостилась рядом с ним на углу табурета; он
видел сбоку, не поворачивая головы, что она хлопочет утешить его, и чуть
было не улыбнулся. Но улыбнуться - значило спугнуть и смутить девушку. Она,
приговаривая что-то про себя, разгладила его спутанные седые волосы,
поцеловала в усы и, заткнув мохнатые отцовские уши своими маленькими
тоненькими пальцами, сказала: - "Ну вот, теперь ты не слышишь, что я тебя
люблю". Пока она охорашивала его, Лонгрен сидел, крепко сморщившись, как
человек, боящийся дохнуть дымом, но, услышав ее слова, густо захохотал.
- Ты милая, - просто сказал он и, потрепав девушку по щеке, пошел на
берег посмотреть лодку.
Ассоль некоторое время стояла в раздумье посреди комнаты, колеблясь между
желанием отдаться тихой печали и необходимостью домашних забот; затем, вымыв
посуду, пересмотрела в шкалу остатки провизии. Она не взвешивала и не
мерила, но видела, что с мукой не дотянуть до конца недели, что в жестянке с
сахаром виднеется дно, обертки с чаем и кофе почти пусты, нет масла, и
единственное, на чем, с некоторой досадой на исключение, отдыхал глаз, - был
мешок картофеля. Затем она вымыла пол и села строчить оборку к переделанной
из старья юбке, но тут же вспомнив, что обрезки материи лежат за зеркалом,
подошла к нему и взяла сверток; потом взглянула на свое отражение.
За ореховой рамой в светлой пустоте отраженной комнаты стояла тоненькая
невысокая девушка, одетая в дешевый белый муслин с розовыми цветочками. На
ее плечах лежала серая шелковая косынка. Полудетское, в светлом загаре, лицо
было подвижно и выразительно; прекрасные, несколько серьезные для ее
возраста глаза посматривали с робкой сосредоточенностью глубоких душ. Ее
неправильное личико могло растрогать тонкой чистотой очертаний; каждый
изгиб, каждая выпуклость этого лица, конечно, нашли бы место в множестве
женских обликов, но их совокупность, стиль - был совершенно оригинален, -
оригинально мил; на этом мы остановимся. Остальное неподвластно словам,
кроме слова "очарование".
Отраженная девушка улыбнулась так же безотчетно, как и Ассоль. Улыбка
вышла грустной; заметив это, она встревожилась, как если бы смотрела на
постороннюю. Она прижалась щекой к стеклу, закрыла глаза и тихо погладила
зеркало рукой там, где приходилось ее отражение. Рой смутных, ласковых
мыслей мелькнул в ней; она выпрямилась, засмеялась и села, начав шить.
Пока она шьет, посмотрим на нее ближе - вовнутрь. В ней две девушки, две
Ассоль, перемешанных в замечательной прекрасной неправильности. Одна была
дочь матроса, ремесленника, мастерившая игрушки, другая - живое
стихотворение, со всеми чудесами его созвучий и образов, с тайной соседства
слов, во всей взаимности их теней и света, падающих от одного на другое. Она
знала жизнь в пределах, поставленных ее опыту, но сверх общих явлений видела
отраженный смысл иного порядка. Так, всматриваясь в предметы, мы замечаем в
них нечто не линейно, но впечатлением - определенно человеческое, и - так
же, как человеческое - различное. Нечто подобное тому, что (если удалось)
сказали мы этим примером, видела она еще сверх видимого. Без этих тихих
завоеваний все просто понятное было чуждо ее душе. Она умела и любила
читать, но и в книге читала преимущественно между строк, как жила.
Бессознательно, путем своеобразного вдохновения она делала на каждом шагу
множество эфирнотонких открытий, невыразимых, но важных, как чистота и
тепло. Иногда - и это продолжалось ряд дней - она даже перерождалась;
физическое противостояние жизни проваливалось, как тишина в ударе смычка, и
все, что она видела, чем жила, что было вокруг, становилось кружевом тайн в
образе повседневности. Не раз, волнуясь и робея, она уходила ночью на
морской берег, где, выждав рассвет, совершенно серьезно высматривала корабль
с Алыми Парусами. Эти минуты были для нее счастьем; нам трудно так уйти в
сказку, ей было бы не менее трудно выйти из ее власти и обаяния.
В другое время, размышляя обо всем этом, она искренне дивилась себе, не
веря, что верила, улыбкой прощая море и грустно переходя к действительности;
теперь, сдвигая оборку, девушка припоминала свою жизнь. Там было много скуки
и простоты. Одиночество вдвоем, случалось, безмерно тяготило ее, но в ней
образовалась уже та складка внутренней робости, та страдальческая морщинка,
с которой не внести и не получить оживления. Над ней посмеивались, говоря: -
"Она тронутая, не в себе"; она привыкла и к этой боли; девушке случалось
даже переносить оскорбления, после чего ее грудь ныла, как от удара. Как
женщина, она была непопулярна в Каперне, однако многие подозревали, хотя
дико и смутно, что ей дано больше прочих - лишь на другом языке. Капернцы
обожали плотных, тяжелых женщин с масляной кожей толстых икр и могучих рук;
здесь ухаживали, ляпая по спине ладонью и толкаясь, как на базаре. Тип этого
чувства напоминал бесхитростную простоту рева. Ассоль так же подходила к
этой решительной среде, как подошло бы людям изысканной нервной жизни
общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии: то, что
от любви, - здесь немыслимо. Так, в ровном гудении солдатской трубы
прелестная печаль скрипки бессильна вывести суровый полк из действий его
прямых линий. К тому, что сказано в этих строках, девушка стояла спиной.
Меж тем, как ее голова мурлыкала песенку жизни, маленькие руки работали
прилежно и ловко; откусывая нитку, она смотрела далеко перед собой, но это
не мешало ей ровно подвертывать рубец и класть петельный шов с отчетливостью
швейной машины. Хотя Лонгрен не возвращался, она не беспокоилась об отце.
Последнее время он довольно часто уплывал ночью ловить рыбу или просто
проветриться.
Ее не теребил страх; она знала, что ничего худого с ним не случится. В
этом отношении Ассоль была все еще той маленькой девочкой, которая молилась
по-своему, дружелюбно лепеча утром: - "Здравствуй, бог!", а вечером: -
"Прощай, бог!".
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно
достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его
положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным
теням жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением
гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина,
ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Кончив шить, Ассоль сложила работу на угловой столик, разделась и
улеглась. Огонь был потушен. Она скоро заметила, что нет сонливости;
сознание было ясно, как в разгаре дня, даже тьма казалась искусственной,
тело, как и сознание, чувствовалось легким, дневным. Сердце отстукивало с
быстротой карманных часов; оно билось как бы между подушкой и ухом. Ассоль
сердилась, ворочаясь, то сбрасывая одеяло, то завертываясь в него с головой.
Наконец, ей удалось вызвать привычное представление, помогающее уснуть: она
мысленно бросала камни в светлую воду, смотря на расхождение легчайших
кругов. Сон, действительно, как бы лишь ждал этой подачки; он пришел,
пошептался с Мери, стоящей у изголовья, и, повинуясь ее улыбке, сказал
вокруг: "Шшшш". Ассоль тотчас уснула. Ей снился любимый сон: цветущие
деревья, тоска, очарование, песни и таинственные явления, из которых,
проснувшись, она припоминала лишь сверканье синей воды, подступающей от ног
к сердцу с холодом и восторгом. Увидев все это, она побыла еще несколько
времени в невозможной стране, затем проснулась и села.
Сна не было, как если бы она не засыпала совсем. Чувство новизны, радости
и желания что-то сделать согревало ее. Она осмотрелась тем взглядом, каким
оглядывают новое помещение. Проник рассвет - не всей ясностью озарения, но
тем смутным усилием, в котором можно понимать окружающее. Низ окна был
черен; верх просветлел. Извне дома, почти на краю рамы, блестела утренняя
звезда. Зная, что теперь не уснет, Ассоль оделась, подошла к окну и, сняв
крюк, отвела раму, За окном стояла внимательная чуткая тишина; она как бы
наступила только сейчас. В синих сумерках мерцали кусты, подальше спали
деревья; веяло духотой и землей.
Держась за верх рамы, девушка смотрела и улыбалась. Вдруг нечто, подобное
отдаленному зову, всколыхнуло ее изнутри и вовне, и она как бы проснулась
еще раз от явной действительности к тому, что явнее и несомненнее. С этой
минуты ликующее богатство сознания не оставляло ее. Так, понимая, слушаем мы
речи людей, но, если повторить сказанное, поймем еще раз, с иным, новым
значением. То же было и с ней.
Взяв старенькую, но на ее голове всегда юную шелковую косынку, она
прихватила ее рукою под подбородком, заперла дверь и выпорхнула босиком на
дорогу. Хотя было пусто и глухо, но ей казалось, что она звучит как оркестр,
что ее могут услышать. Все было мило ей, все радовало ее. Теплая пыль
щекотала босые ноги; дышалось ясно и весело. На сумеречном просвете неба
темнели крыши и облака; дремали изгороди, шиповник, огороды, сады и нежно
видимая дорога. Во всем замечался иной порядок, чем днем, - тот же, но в
ускользнувшем ранее соответствии. Все спало с открытыми глазами, тайно
рассматривая проходящую девушку.
Она шла, чем далее, тем быстрей, торопясь покинуть селение. За Каперной
простирались луга; за лугами по склонам береговых холмов росли орешник,
тополя и каштаны. Там, где дорога кончилась, переходя в глухую тропу, у ног
Ассоль мягко завертелась пушистая черная собака с белой грудью и говорящим
напряжением глаз. Собака, узнав Ассоль, повизгивая и жеманно виляя
туловищем, пошла рядом, молча соглашаясь с девушкой в чем-то понятном, как
"я" и "ты". Ассоль, посматривая в ее сообщительные глаза, была твердо
уверена, что собака могла бы заговорить, не будь у нее тайных причин
молчать. Заметив улыбку спутницы, собака весело сморщилась, вильнула хвостом
и ровно побежала вперед, но вдруг безучастно села, деловито выскребла лапой
ухо, укушенное своим вечным врагом, и побежала обратно.
Ассоль проникла в высокую, брызгающую росой луговую траву; держа руку
ладонью вниз над ее метелками, она шла, улыбаясь струящемуся прикосновению.