и дожди и солнце. "Ни одна женщина не умеет любить" - подумал он вскользь
и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал
тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными
волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во
время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями.
Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и
уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх
прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и
прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым
существом, девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под
холодным дыханием нацеленным на нее глаз. Она защищена лишь сознанием
своей беды, только это искренняя и жаркая любовь делает ее недосягаемой
для слов и насмешек.
Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске. Руки, бьющие струны,
словно очерчивали бьющееся тело и кружева старинным узором рисовали
развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, и бледно - розовое
знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала, как упокойный крик
рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последним
забытьи.
Ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко,
асфальт под босыми ногами? Помнишь? Так пел он, хотя слова пели о другом.
Песня о ночном прощальном прощальном ветре. Я подымалась девушкой, идущей
по пояс в лунной дорожке. И смех просто так, и пульс Финского залива под
руками. Он пел. Последний всплеск гитары был, как всплеск волны. И
защищенный от непонимания зала, так же как и защищенный от их мимолетной
любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и сдвинув гитару на
бок, нагнулся, поднимая похожий на камышинку противовес. Только против
одного но не был защищен, где в конце зала безошибочно выбранное освещение
выхватило, как алмаз из песка. Черная тень, сразившегося и сбившегося к
плечам, побледневшим золотом, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то,
даже не смотря в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он
опомнился и улыбнулся чересчур широко, сказав что-то пианисту, они
засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно
ослепли.
11
А эта глава выйдет совсем короткой потому, наверное, что много листов
и исписал, пытаясь описать, что случилось, когда Уинкль проснулся. Ничего
из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалось мне не под
силу. Произошло собственно вот что:
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мхом и подкосячной пылью,
преследует сбежавших от них вшей, ибо без вшей, ей, толпе, как-то не по
кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, Ходж Подж его
зовут, объясняет Уинку что и почему. Это он ведет Уинки в некое место,
место называемое Аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело: музыку,
краски, всякие науки, что кому угодно.
Должно было бы еще следовать долгое безумное занимательное описание
Уинковых с Ходжем Поджем странствий по лабиринтам Аю, но это я тоже
опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле. Вообще-то еще
много чего должно произойти: встреча с Мирандой, обернувшейся в самом
неожиданном и приятным образом и визит в замок Роудер На, совокупно с
историей графа Диффузора и еще кое-что. И самое нравоучительное и
героическое путешествие Уинка в хижину волшебника Эф где на самом деле
ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но я это лучше поведаю за чашкой
хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит шли они, шли, а
потом Ходж открыл дверь...
12
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно. Перед ним в путанице
смешанного со снегом ветра, открылась бесконечность, площадь или поле,
пустое и плоское до отсутствия горизонта, только ночь и снег. В это время
он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колющего
снежного вихря и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил:
- Поэтому люди и становятся поэтами, собственная жизнь вдруг
оказывается мала. Изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего
не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь
невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не
сделать, чтобы к вечеру измениться. Ты начинаешь писать стихи, пытаешься
сказать о мире в тот момент пробуждения. И твоя сигарета пахнет как трава,
давно прожитым каким-то июльском утром. Но это длится мгновение много-два.
Но слова не удерживают этого, и умерев на чистом листе, теряют
единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас,
прожитое дважды скучно. Следующая страсть-музыка. Там осмысленно все
окружающее, только поющие с тобой строки естественны и искренни.
Испытываемое тем, кто поет не имеет аналогов в реальности. Встроившись,
перебираемых тобой струн...
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно -
перед ним в путанице смешанного со снегом ветра открылась
бесконечность. Площадь или поле, пустое и плоское до
отсутствия горизонта. Только ночь и снег. В это время он
шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза
от колючего снежного вихря, и голос, заговоривший справа
от него, сначала не удивил.
-- Поэтому люди и становятся поэтами. Собственная
жизнь вдруг оказывается мала - изо дня в день одни и те
же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже
неожиданности приходится планировать самому. А ведь
невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой
и ничего не сделать для того, чтобы к вечеру измениться.
И ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в
момент пробуждения, или когда вдруг сигарета пахнет как
трава давно прожитым когда-то июньским утром, но это
длится мгновение, много - два. Но слова не удерживают
этого, и, умерев на единственном листе, теряют
единственность произнесения. Единственное только здесь и
только сейчас. Прожитое дважды - скучно. Следующая
страсть - музыка. Там бессмысленно все окружающее, только
поющиеся тобой строки естественны и искренни.
Испытываемое тем, кто поет, не имеет аналогов в
реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу
поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг
неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди,
кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во
времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть
голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа
говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был
Уинкль, и он слушал.
-- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты
узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься
богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил.
И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь
петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и
бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо.
Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал
внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность
снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства
и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном
пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний
меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в
такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
-- Тогда становишься актером и живешь каждый раз
чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому
выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно
знакомой фразе:
-- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению -
неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают
следующий миг неопределенным, возможность всякий раз
собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь
бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы
начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим,
наконец, свет. Однако же все остается на своих местах.
Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та
же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что
изменишь мир силой своей веры, но придти к концу,
вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было,
и все ты делал в никуда.
Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
-- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может
быть.
"А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно
прикусил язык.
-- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять
начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса,
которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами
наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути,
которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они
кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной
запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь
его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную
корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек,
по которым проплывет ладья повествования. Только одна
беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком
часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за
всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив
бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило
бы тебя на другой дороге.
Еще несколько десятков метров молчания.
-- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты
сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь,
и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в
конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то,
что они не успели спеть в этой реальности...
-- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к
Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
-- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему
сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент,
поскольку не понял даже, что за слово такое произнес.
Однако рука автоматически достала из кармашка сумки
странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с
табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец
обрадованно пробормотал:
-- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не
могло, - и полез в карман за спичками, которых там не
оказалось.
Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку
задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда
беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он
знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну
тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь
ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право
на молчание, они побрели дальше.
-- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда
вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
-- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто
сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя
реальность мира, одновременно во многих мирах,
большинство из которых даже невозможно себе представить.
Так странно - переходя из одной жизни в другую, как
переходят из комнаты в комнату. И всегда.
-- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
-- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. -
но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не
об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет,