Борис ГРЕБЕНЩИКОВ
ЛЕС
Роман, который так и не кончен, я люблю странное, может
быть, вы поймете, о чем я говорю, и я посвящаю страницы,
лежащие перед вами, людям, идущим на шаг впереди.
1
Вечерело. Солнце описывало последние круги над горой Крукенберг. В
зарослях кричащего камыша уже пробовали голоса молодые конопщаги. Время от
времени один из них, должно быть самый молодой, путал строчки распевки, и
тогда Фууром начинал что-то сердито бормотать, а с реки доносилось
хлопанье и сопенье пожилого Криппенштрофеля, который пытался перебраться
на тот берег и вот уже полчаса неуклюже топтался перед водой, мутными
зелеными глазами безуспешно смотря на мелькающих в глубине рыб.
- Что-то кум Форстеклосс сегодня не торопится, - сказал старик дер
Иглуштоссер своему соседу и глубоко затянулся.
Старик ван Оксенбаш выслушал эту тираду, глубокомысленно почесал себе
за ухом, поудобнее устроился на мешке с дурью, и, распечатав новую пачку
колес, сказал, ни к кому не обращаясь:
- Говорят, кум Форстеклосс что-то не торопится сегодня.
Старик фон Форстеклосс почесал затекшую со сна ногу и полез в карман
за часами, потом, передумав, вздохнул и тяжело поднялся с места. Старик
дер Иглуштоссер проводил взглядом его удалявшиеся валенки, кокетливо
обшитые поверху брабантскими кружевами.
- Что-то наш кум Форстеклосс стал больно тяжел на подъем, - задумчиво
проговорил он, окутываясь после каждого слова клубами ароматного зеленого
дыма.
- Подъем, подъем, подъем, - встрял в разговор ревербер, высунувшись
из-за кипы пустых мешков.
Старик ван Оксенбаш кинул в него колесом и ревербер весело ускакал,
зажав его в передних лапах.
- Так ить тоже не сладко ему, почитай, уж лет сорок он его через мост
переводит, коли не больше, а погода-то нынче разная стоит, хорошо, ежели
как сегодня - все тихо, а вон позапрошлым летом как тухлый туман стоял
неделю, так он аж скафандр одевал, чтоб до места дойти, или вон давеча
Криппенштрофель заснул на берегу, а кум круг него ходит, щупом его шпыняет
да будит, чтоб тому вовремя на погост дойти, тоже волнениев ему на долю
хватает, хошь ежели здраво рассудить, так ить порядок такой вышел, что
хошь-не хошь, а надо ему Криппенштрофеля через мост перевести, а то иначе
как же он через речку перейдет, ведь воды-то он боится, - так сказал
Оксенбаш и съел еще одно колесо.
Между тем тьма сгущалась. Над Гнилой деревней поднялся огромный
корявый палец и уставился в небо. С погоста Тарталак донесся чей-то
сдавленный крик и два матерых прустня соскочили с гребня крыши и тяжело
перебирая крыльями, полетели в ту сторону. Заскрипел песок под ногами
возвращающегося старика фон Форстеклосса. За ним тянулись унылые
трипплеры, увидев сидящих стариков, они присмирели и побрели обратно к
реке.
- А что, кум Форстеклосс, - сказал старик ван Оксенбаш, - не осталось
ли у тебя Крутой Азии?
Старик фон Форстеклосс раскашлялся, затем ворчливо сказал: - У самого
будто нет, - однако потянулся к мешку. Но тут старик дер Иглуштоссер
подергал его за рукав:
- Что-то у тебя, кум Форстеклосс, трипплеры пошаливают.
А и правда, один из трипплеров не только не ушел обратно в лес, а
напротив, приблизился к старикам, и вежливо стянув с головы огромную
засаленную шляпу с перьями, представился:
- Приветствую вас, о мудрые старики. Имя мое Рип ван Винкль.
Старик ван Оксенбаш недоуменно воззрился на пришельца, и внимательно
осмотрев его с головы до ног, пришел к выводу, что вышеупомянутый вовсе не
является трипплером, а даже выглядит как и подобает воспитанному модному
человеку.
Действительно, незнакомец был одет весьма солидно, хотя и в малость
заплатанный хитон. На ногах у него были добротные дорожные сапоги, кудри
его были уложены в аккуратный посум, и имел он весьма приятное и усталое
бородатое молодое лицо. Молчание прервал старик дер Иглуштоссер, который,
видимо, не полностью доверившись своим глазам, на всякий случай
осведомился:
- Да уж не трипплер ли вы, о вьюнош?
- Нисколько, почтенный старец, настолько нисколько, что даже
отдаленно не подозреваю, о каких таких трипплерах идет речь. О тех, что
имеют обыкновение читать стихи с особыми голосами, или о тех, что
сооружают в песках воздушного берега странные сооружения, которые мудрые
люди именуют чузингорой. Если об этих, то я совсем не принадлежу к их
числу.
Закончив тираду, молодой человек сел на песок и веселым глазом
поочередно оглядел стариков. Они между тем забили еще по одной трубочке,
и, не спуская любопытных глаз с незнакомца, выпускали один за другим клубы
дыма, настолько ароматного, что даже гипербык в зарослях стебовины
неподалеку шумно запыхтел и завертел головами. Старики явно не торопились
нарушать молчание, и Рип ван Винкль сделал это за них:
- Позвольте узнать, почтеннейшие, уж не дурь ли вы курите? - спросил
он, хитро поблескивая глазом.
На что старик ван Оксенбаш степенно отвечал:
- Ее, вьюкан, ее.
А старик дер Иглуштоссер немедленно добавил:
- Крутую Азию, - и подкрутил ус, давая видимо понять, что курить
Крутую Азию, сидя на собственном мешке с дурью в вечерний час на околице
села Труппендорф является привилегией таких почтенных людей, как он и два
его давнишних приятеля. Но незнакомца не обескуражил тон, которым была
произнесена эта свитенция:
- В некоторых местах, в которых я бывал во время моего странствия,
сказали бы, что вы, о почтенные старики, торчите по-гнилому, - и, не давая
старикам обидеться на эти слова, быстро продолжал:
- Да, я могу предложить кое-что, что, может быть, вы еще не
пробовали, когда я проходил провинцию Бзандай в Восточном Бхуропатре, там
ихний далай-лама подарил мне на память кусочек, на котором вышиты
священные слова Четвертого Гимна Раджи-Ксантпума. Вот он, этот мешочек.
С этими словами он ловко достал из потрепанного мешка маленький кисет
и в нем индийская конопля. Эта неслыханная речь так поразила стариков, что
у них даже погасли трубки. А к тому времени, когда старик дер Иглуштоссер
открыл было рот, чтобы сказать что-то, его трубка была набита той самой
коноплей, о которой говорил незнакомец, более того, конопля была из того
самого мешочка, о котором шла речь. Что окончательно доконало почтенного
старика, так это то, что трубка уже дымилась. Ничего не стал он говорить,
а только закрыл рот и хорошенько затянулся. Вновь воцарилось молчание,
которое Рип ван Винкль сразу не торопился прервать. А прервал его старик
фон Форстеклосс, который в крайнем изумлении вложил глаза к небу, поводил
в воздухе руками, и блаженно заговорил:
- Кум Иглуштоссер, кум Оксенбаш, а я ведь торчу.
Но старики не ответили ему ничего и лишь продолжали дымить своими
длинными трубками. Только старик ван Оксенбаш повращал немного глазами,
что очевидно означало, что он согласен со стариком фон Форстеклоссом на
все 100 процентов.
А Рип ван Винкль достал из своего мешка записную книжку и
повернувшись к реке, задумчиво созерцал пейзаж. Солнце, наконец, зашло, и
из болота на том берегу начал подниматься фиолетовый туман, в котором
время от времени что-то сверкало. Из-за поворота шоссе выползла какая-то
машина, через метров 50 она остановилась, и в лесу за дорогой немедленно
появились светящиеся силуэты, то ли замедленно бегущие, то ли танцующие.
Машина вздрогнула, испустила клуб ярко зеленого дыма и тронулась с места;
проехав немного, она остановилась, и все началось сначала. В машине явно
никого не было. Это зрелище немало позабавило юношу, он улыбнулся и что-то
записал в свою книжку, потом захлопнул ее и снова перевел взгляд на
дорогу.
Но долго наблюдать за этим странным методом передвижения ему не
пришлось. Около самого моста из придорожного куста выскочил сьюч и,
глубоко стеная, перебежал дорогу перед самым носом машины. Она задрожала,
окуталась клубами дыма, и сорвавшись с места, переехала мост и на полной
скорости исчезла за горизонтом.
Все еще улыбаясь, Рип ван Винкль перевел взгляд на долину, но в это
время со стороны кайфоломни донесся звон колоколов, протяжно закричали
конвесторы и на горе вспыхнули синие огни, возвещая о начале вечернего
симпозиума.
Шум вывел торчащих старцев из состояния оцепенения, и старик дер
Иглуштоссер, тщательно откашлявшись, заметил:
- Да, кумовья, такого я не пробовал со времен Большого Медицинского
Карнавала.
Старик фон Форстеклосс, не открывая глаз, пробормотал:
- Обои, обои, смотрите, какие большие рулоны... катятся, катятся, - и
опять погрузился в теплые мутные воды прихода, где на его голову падали
лиловые булыжники, превращающиеся в пачки невероятно больших колес.
Корзинны говорил в телефонную трубку:
- Приход N2. Приход N2, - и никак не мог спихнуть с себя маленьких
игрушечных поросят.
Но старик дер Иглуштоссер не стал выводить его из этого блаженного
состояния, ибо много он видел всяких приходов на своем веку и хорошо знал,
что приход не дверь на дереве, в которую как войдешь, так и выйдешь.
Вместо этого он зажмурился, тщательно протер глаза, сначала левый, потом
правый, вынул из кармана монокль из слоновой кости и половину фирменного
поляроида и приставил их в должные места своего морщинистого лица.
Проделав вышеописанные махинации, он воззрился на молодого ван Винкля, и в
глазах его при этом, хорошо видных через упомянутые зрительные приборы,
горел огонек интереса.
- Откуда же ты пришел, о не слабый вьюнош, - спросил он,
удовлетворив, наконец, свое зрительное любопытство, и придя к выводу, что
несмотря на чрезмерно молодой возраст, незнакомец ему чем-то нравится.
- Мой путь долог, о почтенный старец, - отвечал ему Рип ван Винкль, и
облачко задумчивости промелькнуло на его челе, но оно исчезло так же
мгновенно, как и появилось.
И он продолжал:
- Сейчас моя дорога лежит из Каменных столбов Яр-Отцара, где я провел
три месяца, изучая древние рукописи секты За.
- Зачем же они были нужны тебе, - снова спросил старик дер
Иглуштоссер, немало пораженный ученостью молодого странника.
- Мудрецы секты За искали дорогу в дхарму, - ответствовал Рип ван
Винкль и улыбнулся, ожидая новых вопросов. Но тут доселе молчащий старик
ван Оксенбаш встрепенулся и повторил:
- Дорога в дхарму.
Старик дер Иглуштоссер удивленно взглянул в его сторону, ибо не
ожидал от своего чудаковатого товарища никаких было реплик. Но тот не
заметил этого, ибо всколыхнулось что-то в его глубинах, и весь он замер,
прислушиваясь к голосам давно забытого ушедшего, которые что-то шептали в
колодцах его воспоминаний.
Словно в какой-то полудреме он увидел себя молодого и полного сил,
залитый солнцем в год Говорящей звезды, веселые дни и ночи, походы в лес,
смех квянок среди изумрудных ветвей дерева и запыленного седого мудреца в
фиолетовом плаще с пурпурным пентаэдром на четырех серебряных цепях, он
говорил:
- Дорога в дхарму тяжела и далека, лишь вам она под силу, вам, у
которых глаза не закованы в пелену рассудка, а сердце не заковано в стену
здравого смысла.
И забывшись, старик ван Оксенбаш повторил слова, отозвавшиеся эхом в
его душе в тот далекий солнечный год. Легко найти тропинку, ведущую к этой
дороге, а чей-то незнакомый голос продолжал за него: "стоит лишь обратить
глаза к солнцу в небе души своей". Старик ван Оксенбаш медленно открыл
глаза. На землю неслышно надвигалась ночь, и сидя на песке, перед ним
улыбался юноша, чей взгляд был подобен дуновению ветра.
ОБРЫВОК БУМАГИ
Нить горизонта вожжена зарей
И снова нам рассвет отдал дорогу,
Мы разорвали кандалы времен,
Что говорить с незнающим имен,
Переступая новые пороги,
Лишь только песней путь нам озари.
2
Перейдя мост, он остановился, и прислонившись к замшелому огромному
столбу, закурил, потом медленно поднял глаза и впервые увидел лес так
близко; что ж, это зрелище заслуживало всех прочуствованных эпитетов,
которыми оно вознаграждалось во всех концах света, причем, обычно теми
людьми, которые в глаза не видели местность вокруг деревьев, а про черный
лес слышали в каком-нибудь кабаке из уст человека, который был там не
больше чем они сами. И, млея от ужаса, и не понимая, они говорили об этом
страшном лесе, лесе-беззаконнике, лесе-убийце, описывая ужасы и
безобразия, которые он являет заблудившемуся путнику, которыми сводит его
с ума. Вереща от возбуждения, брызгая слюной, махая руками, они заклинали
не искать туда путей и держаться в стороне от всего, что может быть лесом,
и говорили, что, побывав там, они навсегда зареклись бродить по подобным
местам и навсегда стерли из памяти дорогу в лес.
Он стоял огромный и могучий, чистый от всей грязи слов, которые
налипали на него, как будто впервые он позволил на себя смотреть человеку.
Черные тени гигантских деревьев сплетались с маленьким кустарниковым
гулом, в свете равномерно покачивая с кружевом папоротников, и во мрачной
глубине холодно мерцали огоньки.
Винкль сидел не шевелясь, чтобы не нарушить эту беззвучную песню,
которая захватила его и понесла в странном и неподвижном танце. Кольца
дыма свивались и развивались, словно образовывая на мгновение надписи на
ведомых языках, рисуя что-то, о чем-то говоря. Покурив, он встал, легко
сбежал с откоса дороги и вошел в лес.
ФРАГМЕНТ 2
Уинки поудобнее устроился на мягком мху, привалившись спиной к
шершавой коре дерева и облегченно вздохнул. Тянуться за сумкой ему явно
было лень и он прикидывал, через какое время он сможет, без особого ущерба
для своего блаженства, достать оттуда сигарету. Не успев еще кончить эти
приятные размышления, и повинуясь, наконец, своему туманному чутью, он
поднял голову и посмотрел вверх. Не то чтобы он особо удивился, нет, он
скорей воспринял все как должное. Во всяком случае зрелище, представшее
его глазам, его явно не запугало. Откровенно говоря, он даже словил на
этом своеобразный кайф.
Ибо, рано или поздно, ожидал чего-либо подобного, а к таким вариациям
на тему случайности он был приучен с детства.
Однако, это помогло ему отвлечься от созерцания носков своих ботинок.
Рискуя вывихнуть какую-либо из конечностей, он потянулся к сумке, закурил
только тогда перевел взгляд на висящего слева от него человека. Прикид его
находился в той стадии поношенности, который позволял заподозрить в нем
коренного жителя леса. А был тот повешенный лет сорока с окладистой
бородой темного цвета, и глаза его спокойно, благожелательно были скошены
на Винкля. По его виду никак было нельзя сказать, что он испытывает
какое-либо неудобство от своего положения, только узел грубой веревки,
торчащий за затылком, и малость неестественная посадка головы, наводили на
мысль, что этот человек, мягко говоря, мертв.
Винкль нетерпеливо курил, не сводя глаз с повешенного. Тот висел себе
и смотрел на Винкля. Где-то вдалеке послышался одинокий звук скрипки,
неведомый скрипач мелодично играл гаммы сначала, и потом все более и более
отрывисто. Затем замолчал и начал какую-то неопределенную мелодию, судя по
которой, он был человеком, не лишенным некоторых странностей. Звук скрипки
оборвался и Уинки задумчиво выпустил облачко сизого дыма.
- А что это он перестал играть? - спросил он.
Висельник укоризненно повращал глазами.
- Так ведь это эмуукский скрипач, - сказал он приятливо хриповатым
тенорком, словно заржавевшим от долгого неупотребления.
Уинки не стал интересоваться дальнейшими особенностями стиля лесных
музыкантов, а помолчав немного, осведомился:
- Ну, как висится?
- Да хорошо в общем-то, - охотно ответил висящий, - вишу, все видно,
все слышно, спокойно, никто думать не мешает, только вот иногда пить охота
так ведь и дождь временами идет, глядишь, и напьешься вволю.
Уинки вытащил из сумки еще одну сигарету, потом спохватился и
спросил:
- Курить хочешь?
- Спасибо, только мне курить как-то без кайфа, - подумав сказал
висящий с оттенком легкой грусти в голосе и добавил:
- Да меня, откровенно говоря, и нет вовсе.
Дым синими струйками вся в неподвижном пушистом воздухе, вдали за
деревьями мерцало зеленое пламя.
ФРАГМЕНТ 5
Подходя к поляне, он заметил, что черные и страшные очертания
деревьев совсем скрыли от него происходящее. И даже о том, что перед ним
поляна, он только догадывался по всплескам голубого сияния и звучанию
инструментов. Звучали они превосходно, торжественно, и полные скрытой мощи
органные аккорды наплывали на мелодию скрипок, нежно пели флейты, и только
время от времени диссонансом ухал паровой молот. Уинки так и не смог до
конца уяснить, чем же хорош этот Вискайю Фрумпельх, непревзойденный мастер
игры на Хаимендском паровом молоте, хотя именно о нем шептали афиши,
развешанные на каждом информационном дереве, и тщательно выписанные на
боках неповоротливых сырвустверей.
ЭЛЕКТРИЧЕСКИХ СИМФОНИЙ
ЭМУУКСКИЙ ЛЕГАЛЬНЫЙ ОРКЕСТР АБНУЦЕАЛЛА
ИСПОЛНЯЕТ ТРЕТЬЮ СИМФОНИЮ ЛЯ МАЖОР
ТЕОФИЛИУСА СЮРТЬЕСКЕРА,
ПРИ УЧАСТИИ НЕПОВТОРИМОГО
ВИСКАЙЮ ФРУМПЕЛЬХА.
ВХОД ОБЯЗАТЕЛЕН.
Уинки не решился не выполнить это странное предупреждение по поводу
входа и вот теперь, подходя близко к поляне, увидел, что кроме оркестра,
там никого не было. И сам оркестр представляет собой настолько необычное
зрелище, что Уинки сразу забыл о видимом отсутствии слушателей,
предоставив глазам своим всласть вкусить прелесть созерцания. Оркестр,
освещенный приятным голубым освещением, был погружен в пучину исполнения.
Смычки скрипачей слаженно пилили воздух, время от времени касаясь их
струн, что производило потрясающий звуковой эффект. Контрабасист,
краснощекий толстяк, в декольтированном сзади розовом фраке, с такой
энергией щипал струны своего огромного контрабаса, что казалось, готов
выщипать их до основания. То, что инструмент его пытался время от времени
превратиться в молодое деревце, о чем неоспоримо свидетельствовали зеленые
листочки, прорезавшиеся на грифе, когда контрабас замолкал, видимо, его
ничуть не смущало.
Перед каждым музыкантом возвышалось странное сооружение, похожее на
бред умирающего паука-сюрреалиста. Вглядевшись, Уинки понял, что эти
конструкции выполняют в основном роль подставки для нот, страницы которых
переворачивали порхавшие в воздухе огромные яркие бабочки. Наверху у
каждой такой подставки красовалась подзорная труба. Проследив, куда были
направлены эти не совсем для симфонического оркестра приспособления,
Винкль увидел главную фигуру вечера - на замшелом пеньке, чуть возвышаясь
перед оркестром, находился маленький человечек, в котором по буйству
движений можно было безошибочно угадать дирижера. Он метался по своему
пню, размахивая руками, подпрыгивая и хватаясь за голову, он дирижировал
всем, чем мог: руками, ногами, головой, и даже, казалось, фалдами сюртука.
Уинки попытался глазами отыскать паровой молот, столь разрекламированный в
афишах, но огромный ствол дерева заслонял от него как раз этот угол
поляны. Подвинувшись вправо, он наступил на чью-то ногу.
- Простите, - рассеянно пробормотал он, пытаясь все-таки разглядеть
через густую листву виртуоза-молотобойца.
- Что вы, что вы, - возбужденно прошептал этот кто-то из тьмы и без
всякой паузы продолжал:
- А что вам нравится?
Винкль поморщился, ибо не всегда любил слушать и разговаривать
одновременно, однако понимал, что молчанием не отделаться, и ответствовал:
- Да, это весьма круто.
Продолжая наблюдать за знаменитым паровым молотистом, который в это
время пришел в экстаз, и, судя по всему, пытался засунуть голову между
молотом и наковальней. Эта короткая реплика вызвала у невидимого
собеседника целый шквал восторженного сопения и нечленораздельных
комментариев, которые под конец сложились в более или менее приятные
заявления о том, что Винкль очень крутой и неслабый мэн и у него, Винкля
то бишь, очень крутой и неслабый вкус /музыкальный/, и что он торчит от
одной из самых крутых и неслабых команд мира. Винкль поднял голову, чтобы
посмотреть на разговорчивого почитателя эмуукского легального оркестра. Но
в темноте разглядел только контуры собеседника, поэтому он пробормотал:
- Ну да.
И снова углубился в созерцание музыкантов. Тем временем, судя по
всему, концерт подходил к концу, звуковая буря достигла своего апогея,
рабочие конечности дирижера двигались с такой быстротой, что их не было
видно. Несравненный Вискайю Фрумпельх корчился в судорогах у своего
молота, из которого исходили звуки, похожие на предсмертный рев
сумасшедшего слона. Наконец, дирижер подпрыгнул в последний раз, молот
испустил струю красного пара и оркестр замолк. Свет стал относительно
ярче, и, несмотря на отсутствие слушателей, раздались громкие
аплодисменты. Дирижер раскланялся с невидимой публикой, спрыгнул с пенька,
контрбасист вытер полой своего фрака пот со лба, погладил контрабас,
который аж изогнулся от удовольствия, немедленно выпустил массу зеленых
побегов и безо всякой помехи стал превращаться в дерево. Меж музыкантов
забегали крохотные белые человечки, разнося прохладительные напитки.
Концерт был окончен. Чья-то рука подергала Уинки за рукав. Обернувшись, он
увидел своего разговорчивого соседа. Им оказался молодой человек лет 20 со
всклоченной пышной шевелюрой, в майке, блистающей всеми цветами радуги, в
немыслимо модных штанах, которые в силу своей ширины делали его похожим на
пальму в кадке. На лице его написана восторженность, граничащая с
идиотизмом.
- Потрясающе, немыслимо! - сказал он, - Правда?
Слово "сказал" мало подходит для описания его манеры говорить. Скорей
всего, сюда бы подошло слово "пробубнил". Уинки хотел как-то ответить, но
незнакомец продолжал захлебываться словами. Довольно скоро Уинки уяснил,
что незнакомец словил ломовой кайф от этого самого крутого джема в его
жизни. Что он лежит в ломах и крючках, и если Уинки доверится незнакомцу в
модных штанах, тот немедленно сведет его на неслабую торчальню, где можно
знатно обломиться и пришизеть. Что ж, долго думать тут было не о чем: лес
сам прислал ему провожатого.
- Это прекрасно, - ответил Уинкль. - Я иду за тобой.
Потом они уселись под огромным деревом, и Снупи пытался все-таки
что-то объяснить. Уинкль тщательно внимал речам своего спутника, но больше
половины произносимого было настолько странным и запутанным, что впору
сойти с ума.
Почему, например, они должны были сидеть под деревом, в течение, как
минимум, часа? Уинкль так и не понял, хотя до него дошло, что это связано
с цветом мха, стаей вистрей, гнездящихся на этом дереве, и чем-то вообще
непонятным по имени вистронециум.
Почему он перестал слушать и начал озираться по сторонам. В верхушках
деревьев, мерцающих зеленоватым светом и потому похожих на водоросли,
поднимающиеся со дна гигантского аквариума, клубился туман. Может быть это
был совсем не туман, ибо из него то там, то сям складывались очертания
странных лиц, взирающих сверху на происходящее. Одно лицо даже уставилось
на Уинки и весело ему подмигнуло, после чего сразу исчезло. Внизу, между
деревьями, появлялись и исчезали силуэты более человекоподобные, обитатели
леса, и даже проехала какая-то машина, покрытая, впрочем, мхом и
трухлявыми грибами. Сидящие в ней люди оживленно переговаривались.
Настолько, насколько Винкль понял, это оживление было вызвано концертом,
на котором, как это явствовало из речей Снупи, присутствовали не только
все крутые торчальники и неслабые шизовики, но также и остальные менее
ломовые мэны и мочалки, то есть практически все жители леса, имеющие глаза
и уши. Снупи вдруг встал, замахал руками, и прокричал что-то
нечленораздельное. Адресовано это было, по-видимому, двум уже не очень
молодым существам мужского пола, появившимся из-за вблизи стоящих
деревьев. Седые волосы одного из них спускались до пояса, однако, мирно
соседствуя с солидным лысым лбом. Одежда его была обвешанная, обшитая,
обитая разнообразными финтифлюшками, колокольчиками и деталями музыкальных
инструментов, что говорило о несомненной принадлежности его к клану
поп-музыкантов. В руках он держал чашечку кофе, из которой постоянно
прихлебывал. Другой был одет более традиционно, но это компенсировалось
огромной черной бородой и великолепными усами, и прочими волосяными
украшениями, из-за которых едва проглядывали нос и глаза. К поясу его был
привязан небольшой гонг, на котором он безостановочно отстукивал какой-то
ритм. Не прерывая своей горячей беседы, они помахали Винклю и его
компаньону и скрылись за деревьями.
- Это один из самых ломовых мэнов в лесу, - восторженно прошептал
Снупи, - они уже около 50 лет собирают аппаратуру для своей неслабой
команды и говорят, скоро купят все до конца и начнут играть. Это будет
невиданная крутота.
В этот момент седой снова вынырнул из чащи и быстрым шагом направился
к ним. Подойдя поближе, он странным выражением лица посмотрел на Снупи и,
поколебавшись, немного, проговорил просительным тоном:
- Послушай, Снупи, ты извини, у тебя не найдется этак 15 юксов на
месяц, а? А то у нас на пищалке диффузор полетел и потом аппарат
заводится, мы бы с первой игры отдали.
Снупи лихорадочно пошарил по карманам, но поиск этот не дал ничего.
Тогда он протянул им просительно золоченную пуговицу.
- Вот и все. Мы на днях тут купили вкладку к приходам, так что сами
сидим без капусты. Приходится слушать. Это крутота и умат. А скоро вы
играть-то будете?
Седой обреченно махнул рукой.
- Эх, аппарат лажа, фонит. Да вот тут на днях фуза с крюком обещали
дешево, с получки купим. Тогда и играть будем. Вот диффузор починим и
будем.
Потом смотрел на пуговицу, и, подумав, взял.
- Спасибо, Снупи. Я ее на колонку приколочу. Пусть висит для пущего
облома. Да ведь это круто будет - пуговица на колонке. Такого еще ни у
кого не было. Да мы их всех этим забьем, они у нас еще поторчат. Ну
спасибо, спасибо.
И вот, оживленный, он убежал. Снупи торжественно проводил его
взглядом, полным преклонения перед музыкантами и гордостью за свою
пуговицу. А Винкль осторожно осведомился:
- А как у вас тут с музыкой?
Тут же ему пришлось пожалеть о своем неосмотрительном вопросе. Снупи
вытаращил глаза, судорожно задергался, и стал выпускать ошеломленное
шипение, производя впечатление человека, которого укусил за ногу
собственный книжный шкаф.
- Снупи, Снупи, я пошутил, - попытался было исправить положение
Винкль, но было уже бесполезно. Его модный провожатый глубоко впал в ту
малоисследованную область, которую часто называют ломами и крюками. В это
место человеческой психики не заходил еще ни один первооткрыватель, ни
один отважный ученый, не поднял над ним черное знамя науки, ни один
естествоиспытатель не смог составить его карту или перейти его вброд с
тем, чтобы узнать его глубину. Лишь заблудившиеся путники время от времени
возвещают отчаянными криками о том, что есть еще ломы на свете. И когда из
Темного леса жизни доносится вопль попавшего в их плен, заботливые мамы,
склонившиеся над колыбельками, успокаивают младенцев, говоря им: "Торчи не
так круто, детка, а то придут крюки и возьмут тебя". Тогда ребенок
перестает плакать, пытаясь представить себе эти эти загадочные крюки и
мирно засыпает за этим бессмысленном занятием. Маловеры и еретики говорят,
что ломы вовсе не река, не чащоба, а всего-навсего лужа, куда успешно
падают обдолбанные путешественники по жизни. Пусть их, у каждого были свои
убедительные доводы, предназначенные для маловеров. Думаю, что этих
доводов хватает и сейчас, а достойные люди, не слушая болтовни маловеров,
лежат себе в лужах, простите, бродят в возвышенно таинственной чащобе,
испуская веселые крики. Последовав же за ними, проследим их перепутанные
пути.
Итак, вернемся к нашим героям. Прошло не так много времени, и Снупи
вновь стал способен воспринимать происходящее. И только было он пустился в
членораздельные объяснения, только было начал заваливать Винкля плохо
понятой информацией, о музыкальной стороне леса, как что-то засвиристело в
листве над ними, и на мох упал медный начищенный самовар. Еще не успев
удивиться этому, Уинки почувствовал довольно ощутимый удар по голове, с
плеча его скатилось велосипедное колесо, в самом центре которого находился
внимательно смотрящий на Винкля глаз. Снупи неожиданно быстро среагировал,
и вскричав что-то, потащил Винкля из опасного места. Следом продолжали
катиться разнообразные и странные предметы: швейная машинка на семи
колесах с надписью "ищу зонтик", светящаяся буква "С", которую с натугой
тащили два привязанных к ней хроника, пронзительно свистящие черепашки,
прыгающие кубики и прочая многоногая шумящая, расползающаяся во все
стороны нечисть.
- Господи, ломы-то какие, - сказал Снупи, и утащил Уинки достаточно
далеко от извергающегося дерева. - Сигареты у меня вот чуть было не
румпельцировались.
Слегка ошарашенный Уинки ничего не стал возражать на это и продолжал
следить за Снупи, боязливо поглядывая на близлежащие деревья.
- Да, - спохватился тот, - так ты знаешь, куда мы идем?
Когда Уинки выразил свою неосведомленность о пункте из назначения,
Снупи жалостно посмотрел на него и остановившись, торжественно заявил:
- В Фан-клуб мистера Крюка и Психоделической Водонапорной Башни.
Из кустов высунулась чья-то рука, помахала в воздухе двумя высунутыми
пальцами, и сонно упала обратно.
- Да, - сказал Снупи, явно наслаждаясь возможностью привлечь в ряды
поклонников Крюка нового человека. Именно туда поклонникам наикрутейшей
команды вселенной.
Тогда Уинки допустил еще одну неосторожность, чуть было не ставшую
для него роковой.
- А что это за команда? - спросил он.
Снупи остановился Снупи раскрыл рот, Снупи позеленел, завращал
выпучившимися глазами и перестал дышать. Потом медленно и осторожно скосил
один глаз на Уинки и лицо его постепенной стало принимать радостное
осмысленное выражение. Потом он сказал:
- Что?!!
Лес замер. Кругом все жители и мирно гуляющие обитатели замерли на
одной ноге, не успев опустить вторую на твердую землю. Снупи со все более
и более расплывающейся на его лице улыбкой закричал:
- Что-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о?!!!
Уинки упал на мох, зажав уши руками. С деревьев посыпались
разноцветные листья. Один ствол метрах в десяти от них покачнулся и замер,
в положении, опровергающем все законы физики. Такого крика, с тех пор как
рассеянный третьим словом повелителя актер провозгласил начало великой
битвы цефиаков, никто не слышал. Тогда это кричала целая армия страшных
водителей и непреклонных бойцов, закованных с ног до головы в горделиво
блестевшие самовары и вооруженные мечами-самопилами в комплекте с
испорченными точилками для карандашей. А здесь Уинки, все еще лежа,
опасливо отнял руку от уха и прислушался. Вроде все было тихо. Птицы и
лягушки снова начали квакать и петь, гуляющие возобновили свою прогулку, и
упавшее дерево вернулось на свое место. Только из большой кротообразной
банки из стекла высунулась усатая голова и спросила:
- Что за дела?
- Этот человек не знает мистера Крюка и Психоделическую Водонапорную
Башню, - объяснил пришедший в себя Снупи с блаженной улыбкой на лице. -
Теперь я веду его в клуб.
- Крутота, - весело откликнулась голова и снова скрылась в банке.
Снупи схватил Уинки за руку, поднял его на ноги, бормоча: "Пойдем,
пойдем" и поволок его вперед.
4
Первое, что бросилось ему в глаза - огромный яркий плакат на
противоположной стороне, гласящий в три цвета:
КУЗНЕЧИКИ ОШИЗЕЛИ.
Сия странная надпись сопровождалась изображением женской ноги, из
которой выезжал мотоцикл. Чуть ниже, под гнилым бревном, на котором
люминесцентной краской было выведено ПОП ВСЕГО ПОПА красовалась грифельная
доска с этим попом.
КАМ ОН МИСТЕР Х
СЮПРИМ ПОНХОДЕЛИК ЛАЖА
ПРИКИД ПРИКИД
НИШТЯКИ
ЧАВО ТЫ СМОТРЕШЬ
ВЕЛИКАЯ ЧУГУННАЯ НАКОВАЛЬНЯ
БЭБИ, Я ОБТОРЧАЛСЯ В ЧЕРНЯК
СУПЕРФАК
АНАКОНДА
ПОВИДЛО
ТНЕ КРЕСТЬЯНЕ
Придя в себя от накатившейся на него волны гама и дыма, Уинки
попытался врубиться в обстановку. Крутая торчальня, она же фан-клуб
мистера Крюка и Психоделическая Водонапорная Башня представлялась огромной
и прокуренной до основания. Там и сям висели плакаты, призывающие
заниматься разнообразными странными делами, сообщавшие о
малопредставительных вещах. Под ними сидели, курили, умели и молчали
волосатые люди неоконформистского толка, каковой выражался преимущественно
надеванием на себя вещей для этого не приспособленных и в отказе от
буржуазной привычки хотя бы изредка мыться, а также в убеждении, что
табачный дым лучше воздуха, а алкогольные напитки лучше воды.
Пока Уинки так озирался кругом, Снупи, пробормотав что-то, исчез в
клубах табачного дыма. Неожиданно из беспорядочного скопления тел вылетел
человек, одетый весьма живописно в рыболовную сеть. После чего скопление
разразилось ревом то ли восхищения, то ли возмущения. Рыболов подскочил к
Уинки и, протянув руку, спросил:
- Что это за дерево, за молодой леопард, с которого я ласково
возвращаюсь.
- Советую спросить у Бертона, - скромно сказал Уинки, вспомнив
детство.
- О, Бертон, - простонал человек, все еще протягивая руку и продолжая
стонать, выскочил на улицу, придерживая волочившийся за ним шлейф.
Сразу же после этого к Уинки подошел очень мрачный, очень худой юноша
с ведром на голове и предложил продать ему набор игл, годящихся для
стереомашины и в любом количестве голов. Уинки вежливо отказался,
сославшись на отсутствие у него рук. После чего юноша, еще более
утвержденный этим отказом своей мизантропии, вернулся на свое место под
криво висящим плакатом:
САМОУБИЙСТВО - ЭТО МНОЖЕСТВО ОГЛУШАЮЩИХ ЗВОНКОВ.
Тем временем к Уинки приблизился устойчиво бухой человек лет 40, по
бороде которого можно было примерно сказать, что он ел за последнюю
неделю.
- Вы, молодые, все хиппара да моднари, - прохрипел он одобрительно,
глядя в несколько сторон сразу, это хорошо, а я вот старик, старый битник.
Таких как я больше нет, пррально, ты меня уважаешь, чувак, - доверительно
спросил он, совладав, наконец, со своими глазами, и заставив их уставиться
на Уинки. - Пррально.
Похлопав Уинки по плечу, он направился к выходу, во все горло читая
малопонятные, трудновосприимчивые стихи. Уинки улыбнулся, давно ему не
приходилось бывать в такой обстановке. Фан-клуб мистического леса навеял
на него воспоминания детства. "Интересно - как они похожи друг на друга" -
подумал он, - и этот престарелый битник и мрачный продавец торчева и
веселые обдолбанные поклонники сюрреализма. Я их всех видел раньше, давно,
хотелось бы знать, где тут молодой я". И под покровом дыма он двинулся
вперед, рассматривая обитателей избы-торчальни. Миновав трех полуголых
молодых людей, сидящих во вместительной бочке и спорящих о преимуществах
старого ботинка перед настольной лампой. На спине одного из них виднелась
полустертая надпись: "Жди меня и я умру", очень грязного курильщика
трубки, который был погружен в рассматривание своего еще более грязного
колена и двух голых девушек в зеленых валенках, увлеченных чтением
Раскаркришана. Уинки присел около существа в белой хламиде и облаке
длинных светлых волос, в руках его находился причудливого вида музыкальный
инструмент с неопределенным количеством струн, из которого юноша, как это
выяснилось, когда он поднял голову, извлекал звуки индийской раги. В этом
человеке было что-то, выделявшее его из остальных. Может быть,
увлеченность, или что-нибудь еще, во всяком случае, Уинки почувствовал к
нему внезапную симпатию, послушав немного музыкальных упражнений своего
нового друга. Не перемолвившись словом, Уинки понял, что они друзья.
Почему? Кто может объяснить, как рождается дружба. Он с сожалением
оторвался от звуков и двинулся дальше. Миновав парочку, занимавшуюся
объедением початка кукурузы, Винкль увидел элегантно одетых в разодранные
фраки молодых людей, деловито рассматривающих диски. Заглянув через плечо
одного из них, можно было полюбоваться на живописно оформленную обложку с
надписью: "Доктор Крюк и Психоделическая водонапорная башня". 18 приходов
квартирьера сломанной березы, включая хит-синги "Узник желтый ужин".
Однако при приближении Винкля джентльмены во фраках прервали свои,
несомненно, высокоинтеллектуальные, разговоры о качестве вкладов,
конвертов, песка, дерибасов, массы, пакетов, а также о прайсе, поспешно
спрятав диски. Пожав плечами, Уинки двинулся дальше. Миновав ряд
неподвижно лежащих тел, павших жертвами крутого прихода, он собрался было
подойти к волосатого вида художнику, занявшемуся своим черным делом
неподалеку, как в фигуре одного из лежащих, что-то привлекло его внимание.
Уинки всмотрелся, и, не доверяя своим глазам, сделал несколько шагов.
Потом, все еще не веря, подбежал к нему, и перевернув на спину, проглотил
комок коконя.
- Господи, Дэви.
Дэвид невидящими глазами смотрел в потолок. Уинки, беспомощно
оглянувшись вокруг, взвалил на себя тело своего самого близкого друга и
понес его к выходу.
5
Длинный человек с чуть надменным лицом и маленькой бородкой сел к
пианино и начал настраивать гитару, которая, как маленький красный зверь,
притаилась у него на коленях. На возвышении, служившем чем-то вроде сцены,
появился меланхоличный ударник с сигаретой в зубах. Он опустился на одно
колено и начал поправлять басовый барабан. Затем, обойдя установку,
склонился над гущей барабанов и зал огласился привычным заклинанием:
- Раз, два. Раз, два. Раз, два.
Дэвид ухмыльнулся. Легко поднявшись, человек с красной гитарой тоже
подошел к своему микрофону. И глубокий низкий голос его раздался из черных
потертых тумб, стоящих по краям сцены. Появился пианист в длинной широкой
вельветовой куртке, похожий на какого-то бога, одевшегося модным
художником. Он тронул клавиши, развернулся и воззрился в зал. Оттуда вылез
кто-то с болезненным лицом, взял гитару, и воткнул штеккер. Мальчик со
скрипкой откинул сигарету и приложил скрипку к плечу. Музыка вошла
неожиданно и никто не смог уловить того мгновения, когда люди на сцене
перестали быть людьми из плоти и крови и воплотились в звуки. Кровь
прихлынула к вискам Дэвида, чудо воплощения охватило его. Вздрогнув на
ветру, растаял мир и вспыхнул как сухая трава сенра. Скрипач, еще совсем
юный, ласкал скрипку длинными нежными пальцами. Она пела, как поют
деревья, готовые отдать себя ночи, как поют июльские поля на восходе. Он
смотрел куда-то мимо сего со строгим и застывшим лицом. А потом музыка
возвышалась, и скрипка, как раненая птица, рвалась в штопор. Обезумевшая
гоночная машина носилась по кругу, распиливая реальность, вылетая на
крутых виражах из пространства и времени, опровергая законы гармонии и
разрезая небо надвое. Битком набитый зал постепенно накалялся, обычные
разговоры словно обрезало ножом. Впрочем бы, их не было бы слышно. И лица,
обращенные к сцене, как головы, начали расправляться в этом шторме звука.
Вразнобой стучащие сердца обрели единое биение, слившееся с пульсом песни.
Маленький косматый человек рядом с Дэвидом, только что распевающий что-то
во всю глотку, куривший четыре сигареты сразу, и вообще веселившийся
вовсю. как разбуженный, замолк. И судорожно раскрыв глаза, пил музыку всем
своим существом, а скрипка писала на его лице отчаяние. Становилось все
горячее. Пианист забыл обо всем и бросился в море клавиш, и руки его
вспыхивали как зарницы, разбиваясь о ноты и рождая гармонию. Ударник уже
не существовал как человек, а были только палочки, бьющиеся в пальцах о
барабан, как о мир. Изредка, из-под развевающихся волос, прорезал воздух
невидящий предсмертный оскал. Песня рвала на части, чтобы выпустить,
наконец, свет из людских сердец. И на самой высшей точке, когда дальше
идти уже некуда, человек с гитарой засмеялся в микрофон. Так мог смеяться
дьявол. И вдруг рванулся вверх вперед, а гитара, как кричащая птица
полетела впереди, как душа, вырванная из тела.
Уинки подошел к Дэвиду, на ходу вынимая сигарету из помятой пачки.
- Ну как, круто? - спросил Дэвид, улыбаясь.
- Да, - гордо, как будто музыка весь сегодняшний вечер, принадлежала
ему, сказал Уинки, прикуривая от светлячка, я просто в обломе.
А вечер на самом деле принадлежал Девиду. Казалось, весь мир
принадлежал ему, не знающему об этом и не желающему знать. Зачем? У него
была Джой. Уинки отыскал ее глазами. Она продиралась сквозь разноцветную
толпу, раздавая приветливые улыбки.
- Уинк. Сегодня будет что-нибудь? - наконец, дойдя до них и не
дожидаясь ответа, прижалась к плечу Дэвида, смотря на него снизу вверх
так, что Уинки первый раз в жизни показалось, что он живет на Земле зря.
Что значило существование перед этим взглядом, в котором не было места
ничему, кроме любви.
Дэвид ответил на взгляд, и мир мгновенно покачнулся в зеркалах его
зрачков, уступив ей место. Уинки глубоко затянулся, и невидяще посмотрел в
зал. Да, он был немножко влюблен в Джой, но не сознался бы в этом даже
самому себе. И еще гордился тем, что именно ему Дэвиду выпало счастье
любить самую прекрасную девушку на Земле. И быть любимым так, что все
стихи всех поэтов казались нечего не стоящим анекдотом.
"Вот они, люди, ради которых был сотворен мир" - сказал он себе. "Вот
оно, сердце жизни". И ощутил на секунду, убрав всепоглощающую волю, что
любят не его, единственного и прекрасного в своей единственности, что
никто и никогда так не полюбит его, и кинулся в прямой звук, где скрипка
билась о камни ритма, как белая чайка с перебитым крылом, одна, как он.
Джой посмотрела ему вслед с чуть виноватой улыбкой и перевела взгляд на
Дэвида. Как всегда, ее сердце взорвалось бесконечным счастьем: вот он,
мой; навсегда, и прижалась к нему всем телом. "Бедняжка" - имея в виду
Уинки, но уже забыв о нем. Скоро ночь - сказали их тела, безуспешно
пытаясь скрыть великую радость. "Впереди ночь, словно первая, словно
последняя, единственная, одна из многих, великая, наша", - подумал Дэвид.
"Я буду тебя любить, как никогда не любил" - молча сказал он. "Вся жизнь
впереди, "подумала она, - "моя у тебя, твоя у меня". И мысли ее смешались
в одной бурной сверкающей чистой реке счастья. Губы неслышно шевельнулись
в одной из молитв всех влюбленных: "Я люблю тебя".
Уинки, давно забывший о своем космическом одиночестве и непоправимом
горе, отдавал тело свое тело ритму, и сердце его пело великой радостью
жизни. Он не заметил, как они вышли. Лес был охвачен пожаром. Освещенные
стволы уходили вверх, как органная месса. Чуть слышно бормотал ветер,
Уинки, опустив голову на колени, сидел около тела Дэвида и ждал.
- А ее нет больше. Осенью... ты знаешь, она сама любила пробовать все
сама. Ну и попробовала... отвыкнуть-то трудно. Больше... больше... а потом
люминал. Все в лучших традициях... Да, пытались... Двое суток в
больнице... Думали, откачали, а потом... потом вдруг все... да... да...
буквально на минуту... перед самым концом... ничего... плакала... сказала,
что любит... ушел, конечно, что было делать. Понимаешь, я не мог там
оставаться... Не помню где... все равно... Не могу быть в мире, здесь все
так же, как и при ней, а ее нет... да, нет... Люминал меня не привлекает.
Все одно и то-же, толку-то, Винкль, я все еще люблю ее, не могу перестать,
а по ту сторону любить уже нельзя, а не могу не любить. Поэтому я здесь,
посередине. Да нет, это просто только на словах. Знаешь, это получается
как круг, одно за другим и не выйти. Прости, мне трудно об этом говорить.
Я лучше обратно пойду. Там не надо говорить, там ничего не надо. Там ты
чистый цвет, и море таких же чистых цветов. Ее там нет, а может, она там,
но ее надо найти. Прости, я пойду обратно, спасибо, что пришел. Прощай,
Уинки.
"Вперед, вперед, разорвать эту цепь. Мертвую, крепкую цепь. Дэви,
вернись, я разорву эти цепи. слышишь, Дэви, разорву, разорву, мертвую,
мертвую, мертвую".
6
Проснувшись, солнце било ему в глаза, и первое, что пришло в голову:
"я разорву эти цепи". Он пососал эту фразу, повертел ее на кончике языка,
и поняв, как много он хочет сделать, приободрился. Не все еще потерянно,
напротив, все еще впереди. Он бодро вскочил, потянулся и обозрел
окружающее. Эта часть леса была ему незнакома. Вперемешку с огромными,
раскидистыми деревьями из земли вырастали металлические конструкции,
которые, похоже, являлись плодом творчества садовника-металлурга. А прямо
перед ним торчала из мха прозрачно-изумрудная рука, показывающая кукиш
небесам.
- Вам не румпельно, мистер Мирпернакель? - возразил сзади женский
голос.
Уинки обернулся и оказался с глазу на глаз с милой черноволосой
особой в черной рясе, неотъемлемой частью которой являлся сердцевидный
вырез на животе. Особа очаровательно улыбнулась и без всякой связи с
предыдущим сообщила; что ее имя Миранда. Поощренный этими знаками
внимания, Уинки сорвал со своей головы шляпу и старательно обмахнул ею
свои сапоги, а также все то, что находилось в радиусе двух метров вокруг,
включая подол собеседницы.
- К несчастью, я не имею чести быть господином Мирпернакелем, -
кончив подметать лес, сообщил Уинки. - Мое имя - Рип ван Винкль.
- Я счастлива, милорд Уинкль, - тихо сказала Миранда.
- О, что вы сударыня.
Только было шляпа Уинкля приготовилась вновь слететь с насиженного
места, как Миранда вдруг вскинула голову и закричала. Уинки обернулся. На
поляну выбежал человек, затравленно посмотрел в глубь леса, простонал и
кинулся в сторону. Бегущий за ним высокий тощий юноша повторил было его
движения, но споткнулся об одну из металлических конструкций, и, взмахнув
руками, упал на мох. А сзади происходило что-то непонятное: деревья
изгибались и корежились, словно плясали в горящем воздухе, появлялись и
растворялись между ними ослепительные розовые столбы, раздавалось мощное
гудение и жужжание. Где-то в глубине этого надвигающегося феномена
вспыхивало изображение нешумной голубой руки, резко и часто рука медленно
сжималась. Не успев толком сообразить, Уинки одновременно услышал
судорожный всхлип Миранды, жужжание и крик упавшего:
- Мы пропали!
Ноги сами бросили его вперед, и только после первого шага Уинки
осознал, что происходит. Все-таки полгода в Гершатцере не прошли даром. В
мозгу, как отпечатанная, появилась первая строчка заклинаний
Тракгруммербама. Замерев в позе непреклонности, Уинкль затянул монотонным
речитативом древнесохандрские мантры, отгоняющие злых духов. Жужжание
мгновенно усилилось, и между неподвижным Уинклем и столбами воздух
покрылся сетью трещин. Со стороны могло показаться, что какой-то невидимый
паук заткал пространство блестящей паутиной, в которой, как чудовищные
мухи, бились материализованные слова. Изображение руки утонуло в черном
облаке флаффы, что-бы появиться через уже во всех трех измерениях,
направив угрожающие длинные пальцы на Уинкля. Столько ненависти было в
каждом дюйме этого движения, что казалось, невозможно устоять против такой
всесметающей силы. Но Уинкль взвалил промелькнувшие в глубине ббаш цвета
изумления, вопросы испуга, и улыбнулся уголком рта. Этот Груммлер был еще
слишком молодым, чтобы устоять против шестисильных мантр мудрецов. И в
ответ он выстроил рядом с собой пять треугольников в форме торжества.
Столбы загорелись еще ярче, и трава между Уинком и центом ббаши начала
медленно расползаться в стороны, не устояв перед потоком энергии. Однако,
не успели треугольники победы растаять в воздухе, как что-то щелкнуло в
глубине леса, и раздвигая кустарники, на Уинка начала надвигаться серая
стена трипплеров, людей без лица. Он выждал, когда они приблизятся
достаточно близко, и растворил их движением руки. Кинув взгляд на синие
пальцы ббаша, он неожиданно не увидел их; новая волна трипплеров шла,
сметая все на своем пути, а за их серыми головами полыхало лиловое
свечение. Груммлер готовил новое подкрепление. Тогда Уинки похолодел.
Заклинаний против трипплеров не существовало. Эти речные призраки никогда
никому ни мешали, а только жили своей сырой, непонятной жизнью. Гладь реки
надежно скрывала их от всяческих конфликтов. Справиться с ними можно было,
растворяя каждую их волну, но энергии уничтожения у Уинкля почти не было.
Пора было готовиться к почтенной кончине. Именно в этот момент,
непредусмотренный рукописью За и древними манускриптами, ему в голову
явилась идея. Он не глядя закинул руки за голову и сорвал яблоко с
мысленного сверхдерева, подкинул его в руке и вложил в середину радость, а
снаружи, в плоть яблока, ореолом - веселье. Потом откусил кусок ароматно
хрустящего плода, зажег его улыбкой и кинул в сердце ббаша. Что-то
захрипело там, трипплеры растаяли в воздухе, оставив после себя слабый
аромат тины, а столбы вспыхнули и исчезли. Уинки опустился на колени и
пробормотал себе благодарственные тхая. Хоть ему и было не впервой
расправляться со злыми духами, но все же это занятие было достаточно
изнурительным. Один раз на вершине зеркального холма он на протяжении трех
суток пытался усыпить Каролину Сывау - дерево-вампира, которое объявило
войну до последней капли крови маленькому племени поклонников Великой
Ломовой Железной Дороги. "Усыпить-то я его усыпил, но как я тогда
проголодался", - подумал он вслух, не сообразив, что думать вслух не к
лицу молодому бродячему заклинателю духов, улыбнулся и легко поднялся с
колен, опять готовый отразить любое нападение темных сил.
Прошло некоторое время, Миранда, Уинки, и спасенные им Кво и Ивааном
удалялись от металлической поляны, мирно беседуя. Иваан и Кво оказались
как и Уинки, пришельцами в этом лесу. Заговорив о большом мире, они быстро
отыскали общих знакомых и теперь дружно выясняли когда, где и как они
виделись в последний раз. Миранда же, с естественным любопытством
человека, никогда не заходившего далее чем на пять миль от реки Оккервиль,
слушала их разговор. Внезапно из близкостоящего дерева высунулась
старушечья рука в черном рукаве и что было сил позвонила в ошпаренный
колокол, который она /рука то-бишь/ удерживала на весу с видимым усилием.
Покончив с этой трудоемкой работой, рука незамедлительно убралась обратно,
а Миранда ойкнула, и с извиняющимся видом остановилась.
- Я прошу прощения. О милостивые государи, но меня вызывает
преследователь трансцендентальной молитвы, - огорченно произнесла она и
начала медленно таять в воздухе. Потом, словно бы спохватившись, грациозно
осела в реверансе, улыбнувшись Уинку, и написала что-то пальцем воздухе.
Лишь когда ее тень окончательно улетучилась, Уинки слегка опомнился,
и поспешно проявил написанное. "Милорд Уинки, если ваша честь возымеет
желание еще раз увидеть меня, то я сочту за счастье быть сегодня после
вечерней медитации у старого колодца на погосте Тарталак. Искренне Ваша
Миранда"
Он задумчиво развеял душистые буквы по ветру и улыбнулся про себя. И
когда Кво с Ивааном позвали идти его дальше, он услышал их далеко не
сразу.
ОБРЫВОК БУМАГИ
Приходит каждый день
Уходит же не каждый.
И наша тень, окрашенная жаждой
Так жить, чтоб не догнать теням
Кидает звезды в ноги к нам.
Брошюрка c риском для жизни унесенная Ивааном Т2 и Кво Плавским, из
библиотеки волшебника Эф.
Для внутреннего пользования. На руки не выдавать.
Сказка о маленьком Кваке и жестоком властителе.
Жил-был маленький Квак и было у него два брата; разорванный Зонтик и
старенькая оклемальница с тремя подержанными алмазными звездами,
завещанные ему Джорджем, одиноким мажордомом Восьмиречья. Жил он не тужил,
а между тем Любезный Револьвер - разноглазый властитель долины Черного
Кофия проснулся однажды утром и ощутил в груди некоторые стеснения. "Что
бы это значило?" - спросил он сам у себя, но ответа не получил. Тогда он
позвал лекаря 333, известного своим умением излечивать всякие недуги с 1
по 488. Лекарь 333 обстукал своего властителя с ног до головы, почесал
свои затылки и обстукал его еще один раз с головы до ног. Потом он раскрыл
окошко во лбу Любезного Револьвера и вынул оттуда пару мыслей, попробовал
их на зуб, запихнул обратно и печально промолвил:
- О властитель, посетил тебя тяжкий недуг и современная медицина
бессильна тебе помочь, если даже ты призовешь на помощь роту электрических
микроскопов.
Разъярился Любезный Револьвер и заорал во всю мощь своей
палисандровой глотки:
- Ты думаешь, что говоришь, несчастный трюхальник? Лечи меня тотчас
же, а не то не миновать тебе компенсации на моем личном компенсаторе!
Любой бы задрожал при мысли о такой страшной казни, но не таков был
смелый 333. Он спокойно отвечал:
- О властитель, тебе ведомо, что я лечу недуг и с 1 по 488, а твой
недуг носит номер, который можно только на позитронной машине подсчитать,
поэтому не могу я тебе помочь.
Тогда Любезный Револьвер, видя, что угрозы не помогут, вкрадчиво
спросил:
- Что же мне делать, о великий лекарь?
Вспомнил тут лекарь 333 клятву Гиппократа, обязывающую помогать
всякому хворому, да недужному, смягчился и сказал:
- Может тебе помочь лишь оклемальница с тремя алмазными звездами.
Достань ее и съешь. Да не попади зубами на алмаз, не то сломаешь зубы и
придет тебе конец.
Обрадовался жестокий Револьвер этому рецепту и приказал своему
верному слуге Черногору сковать лекаря магнитным полем и бросить в
подземелье, где вот уже 2000 лет томился благородный Диффузор 2А9. История
была проста. Услышав от заезжего торговца воздухом, что Любезный Револьвер
чинит своим подданным всякие несправедливости, пошел на него войной.
Револьвер же был весьма коварен, подкупил слугу Диффузора с тем, чтобы он
принес ему после трапезы обычную беломорину, только набитую не как обычно
азиатской дурью, а редким в тех краях табаком. Подлый слуга так и сделал.
После чего благородный Диффузор впал в забытье, очнувшись лишь в
подземелье жестокого Револьвера.
Исполнил Черногор приказание, сковал лекаря на славу и пустился на
поиски оклемальницы. А Любезный Револьвер снова лег в свою
полудинамическую кровать и стал громко стонать, жалясь на свою участь.
А Черногор тем временем шел и шел вперед, размышляя, где ему найти
оклемальницу. Шел он, шел и пришел в Сайгон. Не долго думая, взял он себе
маленькую тройную и стал ее пить попивать, все еще размышляя. Тем временем
подскочил к нему пятиногий уродец, известный всем честным людям по имени
Обширявца и начал предлагать Черногору что-нибудь уцепить у него, начиная
с поношенного крейсера среднего водоизмещения и кончая томиком
Мандельштама. Тогда Черногора осенило. Он сунул Обширявцу фальшивую сату и
прошептал:
- Чувак, где бы мне найти оклемальницу с тремя звездами?
Пятиног быстро достал свою трехтомную записную книжку и меньше, чем
через пол-часа дал Черногору телефон мистера Ы, который был горазд на
такого рода дела. Действительно, встретившись с ним через час на восьмом
километре галереи, Черногор, в обмен на цистерну суперкайфа получил
оклемальницу и радостно пустился в обратный путь. Вернемся к маленькому
Кваку. Придя домой после Сейшна в деревяшке им. Промокашки он захотел было
потешить душу оклемальницей. Сунул он руку под кровать, но не обнаружив ее
там, сильно пал духом. Раскинув мозгами по своей квартире, он быстро
понял, что его кинули. Тогда он прибегнул к крайнему, но
сильнодействующему средству. Вызвал из маленькой баночки с красной
этикеткой могучего духа, своего старого знакомого. Дух присел на носовой
платок и подумав минутку, сообщил маленькому Кваку о коварном плане
Любезного Револьвера.
- ЕМАВАУТ!!! - закричал маленький Квак. Не долго думая, схватил мотор
и кинулся в погоню за Черногором.
А тот не терял времени даром. Когда маленький Квак только еще
расплачивался с повелителем мотора, Черногор уже протягивал Любезному
Револьверу пакет с оклемальницей.
- У-ху-ху! - прокричал Любезный Револьвер и открыл пасть, усеянную
фирменными зубами.
Маленький Квак быстро вскарабкался на окно спальни и увидев это,
понял, что действовать надо решительно. Он выхватил из кармана вокс,
расставил колонки на широком подоконнике и запел:
- ИННАГАДУ ДАВИДУ.
- Караул! - прохрипел Любезный Револьвер, - Земляне!
Он посинел, сунул в рот оклемальницу. Да от спешки промахнулся и
ударился зубами об алмазную звезду, да не об одну, а обо все три разом.
Сломались его зубы. Провыл Любезный Револьвер четырехэтажное ругательство
на забытом ныне квазимате и кончился.
А маленький Квак освободил лекаря 333 и благородного Диффузора 2А9 из
подземелья. А Черногора убедил в нецелесообразности аморальной дурной
жизни; после чего взял его себе в компаньоны. Продали они замок Любезного
Револьвера. Купили на вырученные деньги стереомашину и целую телегу не
игранных дисков. И стали жить-поживать.
Тут и сказки конец, а кто под нее обсадился, тот молодец.
7
Последний раз помахав руками что-то нечленораздельно-дружеское, Иваан
и Ква скрылись за отливающими сталью деревьями. Тогда Уинки понял, что
пришло время поразмыслить над услышанным. Завидев неподалеку пенек, явно
обещающий желающему присесть путнику все блаженства покоя, он устремил
свои шаги к нему и только было сел, как услышал торжественный голос:
- Брат Уинкль, царственный пень приветствует тебя.
С этими словами пень увеличился в несколько раз и степенно качнул
сучками. Как мог, Уинки постарался скрыть смущение и сделал вид, что хотел
всего-навсего поздороваться, хотя он превосходно знал, что здороваться
задней частью тела могут только самые невежественные племена архипелага
Раскрашенной свиньи. Но пень то ли по близорукости, то ли просто из
вежливости, не отреагировал на непростительную оплошность Уинка, и,
обменявшись благодарственными манерами, они радушно расстаялись.
Отойдя от царственного собрата, Уинки, не желая больше никого
встречать, принял облик тени и уселся под раскидистым ярким цветком.
Достав из своей неистощимой сумы сигарету, он закурил и призадумался. "Так
как же они говорили, от четырехмерной мельницы, по висящей тропинке дойти
до дерева старухи Брюкель, пройти каньон Дураков и по горбатой просеке
дойти до сухого ручья. По нему до моста и еще два шага по мосту и попадешь
в библиотеку. Вот и все". Уинки считал, что объяснений Иваана вполне
достаточно. Непонятно было другое, на кой черт он, Уинкль, собирается в
библиотеку, откуда Иваан и Кво чудом вернулись живыми. Но Уинки не хотел
бы этого знать. Достаточно того, что есть такое место, где много всего
интересного. Господи, что только не говорил Кво о тех минутах, которые они
там провели, что Уинки может туда попасть и потом он просто не любил,
когда ни в чем не повинным людям причиняют зло и всегда сам пытался
разобраться в том, кто прав, кто виноват. И полный детской веры в свое
могущество, он посмотрел, прищурившися на небо: до вечера еще далеко.
Любезно поклонившись погруженному в медитацию царственному пню, он зашагал
по высокой траве в сторону леса.
До четырехмерной мельницы он добрался без всяких осложнений, если не
считать короткой беседы с одним вкопанным по пояс в землю добродушным
старичком, который доказывал кому-то, что он единственный прямой
родственник Маяка Стрюкенбаха и подозвал Уинки, чтобы он
засвидетельствовал этот факт. Уинки сослался на незнание генеалогического
дерева местных геодезических знаков, но факт родства подтвердил, (ибо
безоговорочно поверил в родовитость и искренность старца).
Продолжив путь, он через пять минут очутился перед тяжелыми воротами
с внушительной надписью:
ЧЕТЫРЕХМЕРНАЯ ИМЕНИ ЛАНГУСА ГРАЗСА ЦЕ МЕЛЬНИЦА. РАЗМАЛЫВАНИЕ
ЕЖЕЧАСНО. БОЛЬНЫЕ МОЗГИ ПРОСЬБА НЕ ДОСТАВЛЯТЬ.
Он отворил маленькую красную дверцу. Огромное теплое нутро здания
было занято какими-то толстенными канатами, которые равномерно вращались
во все стороны, производя при этом оглушающее скрипение. Чугунные ступицы
опускались и поднимались. Что-то надрывно гудело. Время от времени из
отверстия в темном промасленном ящике высовывалась тускло блестевшая
шестилапая лапа и начинала ожесточенно скрести землю. Уинки плотно закрыл
за собой дверцу. Медленно возле уха просвистел упавший сверху маятник на
цепочке. Чей-то озабоченный голос пробормотал:
- Ну и ну, недостача получается.
Уинки обернулся, но никого, кроме испачканной мелом стены, не увидел.
Стена, между прочим, тоже имела озабоченный вид. Сделав робкий шаг в
сторону, он почувствовал, что поднимается вверх. Затем последовал ощутимый
толчок и после непродолжительного падения очнулся на ярко освещенной куче
песка. "Ох, не размололи бы меня здесь" - сказал он себе. На песке ему,
видимо, ничего не угрожало. Решив осмотреться, Уинки поднялся. Только было
он это сделал, как сзади раздался прехорошенький девичий голос,
произносящий, однако, не то, что мужчины обычно предполагают услышать из
женских уст. Тирада была достойна самого пьяного из пьяных сапожников,
когда-либо пользовавшихся нецензурными словами. Остолбенев, Уинки дослушал
до конца этот памятник устной речи, а когда обернулся, то остолбенел еще
больше, ибо автора не было, голос доносился из совершеннейшей пустоты.
- Я прошу прощения, сударыня, но... - растерянно промолвил он, хлопая
глазами в пустоту.
- Нет, он еще извиняется. Как вам это нравится Настурция?
- Знаете, отведем-ка его к сэру Джорджу, пусть он с ним разберется, -
решительно ответил голос.
Две невидимые руки схватили Уинки. Все завертелось перед глазами и
только когда он почувствовал в руках подлокотники кресла, он перевел дух и
решил осмотреться.
Перед ним возвышался моренного дуба письменный стол, титанические
размеры которого неизменно приводили к мысли о бренности всего сущего.
Казалось, пройдут тысячелетия, унесет ветром людей в леса, покроются пылью
руины четырехмерной мельницы, а этот стол, подобный маэкльской террасе,
будет непоколебимо возвышаться, отражая свет слез моренностью своих досок
и посланцы иных цивилизаций будут складывать оды в его честь, умиляясь
могуществу человеческого разума. А за этим фундаментальным сооружением
восседал одетый в дорогое сукно, в белоснежную сорочку, в
респектабельность строгого галстука и тяжелые профессорские очки образчик
той породы, которую зоологи именуют, а остальные люди зовут просто ослами.
Осел поднял голову и Уинки изобразил на лице что-то вроде
АКАКПРИЯТНОБУДЕТПОБЕСЕДОВАТЬПРОСТИТЕНЕРАССЛЫШАЛВАШЕИМЯ.
Но его обреченный властью человек, видимо, не был расположен
поддерживать учтивую светскую беседу. Поймав Уинки в прицел мощных очков,
он некоторое время подержал его там, затем тряхнул головой и тоном
общественного обвинителя заявил:
- Вы осел, сударь.
- Простите, что? - только и смог сказать Уинки.
- Я говорю: вы осел.
- Кто осел?
- Кто, кто? Вы, конечно, ведь не я же, - убежденно сказал осел.
- Простите, а вы твердо убеждены, что именно я являюсь, так сказать,
ослом?
- А кем же вы еще можете быть? - саркастически спросил осел, давая
своим тоном понять, что вот тут-то и конец Уинковым уверткам.
- А что, стало быть, бывают только ослы и никого больше, - решил
уточнить ситуацию Уинк.
Осел, видимо, понял, что без разъяснений тут не обойтись, и
нахмурился неопределенно протянув:
- Ну-у еще бывают эти...
Из наполненной шорохами тьмы, за спиной ослового кресла пахнуло
доисторическим хлевом и показалась запыленная голова птеродактиля. Она
скептически посмотрела через стол, затем прикрыла красные глаза и вроде бы
задремала.
- Вот, вот, - сказал Осел. - Птеро-дак-тили.
Дальнейшая беседа протекала в том же духе. как выяснилось, животный
мир в представлении Осла состоял из ослов и птеродактилей, которые являют
из себя всего лишь ослов с крыльями. В этом месте голова птеродактиля с
видимым интересом прислушалась, и даже открыла пасть для лучшей
слышимости. Но услышав, что ослам, равно как ослам с крыльями, место на
ферме, она щелкнула пастью и свирепо уставилась на Уинки. Скоро, впрочем,
ей это надоело, и она задремала, посвистывая в такт речи осла. А тот
разошелся не на шутку, доказывая необходимость немедленной тотальной
фермеризации и призывая клеймить неаграризующихся ослов, со всеобщим
презрением и лишением воздушных карточек.
Непривычные к подобному словесному шквалу уши Уинки начали отекать,
наконец, после особо цветистого оборота речи, он понял, что если Осла не
остановить немедленно, то придется прибегать к деформации
пространственного континуума, чего Уинки делать не любил из-за
громоздкости формул и неприятных ощущений, сопутствующих прорыву в дыру
времени. Терять было нечего.
- Простите, а вы сами-то кто будите? - спросил Уинкль, по возможности
более невинно.
Птеродактиль икнул.
Осел тоже хотел, как бы не заметив, продолжить свою пламенную речь,
но что-то не позволило ему это сделать. Он вздохнул, укоризненно посмотрел
на Уинки и попытался вновь встать на свою укатанную ораторскую колею.
- Ибо... - сказал он и запнулся.
А сказанное слово угрожающе повисло в воздухе, с каждой секундой
становясь все более и более двусмысленным.
Тогда Осел бросил озадаченный взгляд вокруг и сказал в пространство:
- Вы что-то сказали?
Уинки посмотрел на птеродактиля, тот лишь тоскливо отвел глаза и
выдержав некоторую борьбу с самим собой, проиграл и спрятался за кресло.
Тогда Уинки повторил вопрос, Осел не стал кричать, напротив, он
помолчал немного и отворотившись, спросил:
- Ксантина.
- Да, сэр Джордж.
- Кто это?
- Сейчас узнаю, сэр Джордж.
Евангельский голосок, только что почтительно и мило разговаривавший с
Ослом, оттрубил, громыхая фельдфебельскими обертонами:
- А вы кто будете, милостидарь?
- Да так, прохожий я, - ответил Уинки, пожалев, что не воспользовался
деформацией пространства.
- Говорит, что прохожий, - сказал голос, судя по тону, обращающийся к
Ослу.
- А бумаги у него где? - почти прошептал тот, по-прежнему глядя в
сторону.
- У кого твои бумаги, - перевел Уинку голос, грубея на глазах,
вернее, на ушах.
- Какие? - в совершенной своей невиновности, спросил Уинки.
Голос испустил замысловатое, но не теряющее от этого в своей
набористости, ругательство и совсем уже заматерев тональностью, пояснил:
- Ну, где твое разрешение на пребывании на территории данного
учреждения?
- Какого?
Одинокий сей вопрос прозвучал как глас вопиющего в пустыне.
Стройный хор ответил ему, лязгнув луженным металлом неисчислимых
глоток.
- Четырехмерной имени Лангусса Гразса це мельницы по переработке и
ремонту мозгов!
- Нет, - искренне ответил Уинки, - я просто вошел в дверь.
- Как? - сказал Осел. - Как?! Как?!
С каждым "как" его голос обретал былую мощь.
- Значит, я трачу на него общественно полезное время, а у него даже
нет разрешения на пребывание?! Убрать!
Уинки опять схватили под мышки и через несколько секунд он уже
восседал на траве у ворот. Жизнь леса текла своим неизмеримым чередом.
Пели птицы, зеленели деревья. Только из притворенных ворот доносилась речь
с новой силой разбушевавшегося Осла.
- Он вошел через дверь! Через дверь, говорю я вам. Что?!! Измена?!
Хамство!!! Расстрелять!
Чьи-то руки сорвали с петель маленькую красную дверцу и принялись
замуровывать образовавшуюся дыру не первой свежести кирпичами. Через пять
минут все было кончено. Из-за стены доносились выстрелы и пробитая пулями
красная дверца упала на землю.
"Что ж, до свидания, четырехмерная мельница", - сказал Уинки и пошел
дальше. И вышел на висящую тропинку. И это была обычная пыльная тропинка,
обросшая придорожной крапивой и лопухами. Единственное, что ее отличало от
ее сестер, то, что она ни в чем не бывало висела в воздухе этак в двух
метрах над землей. Уинки ступил на нее, она легонько качнулась, и из-за
ближайшего дерева выступил человек. Было ему лет 50. Худой, невысокий
блондин, затянутый в зеленый комбинезон, заляпанный белой краской. Из-под
высокого сморщенного лба на Уинки косили неглубоко прозрачные
подглуповатые глаза и редкая черточка усов приподнималась над тусклой
улыбкой, словно он улыбался нехотя, по долгу службы. Его подчеркнутую
безусловную реальность портила только полная его прозрачность.
- Ну что, Уинк, присядь, потолкуем, - сказал неожиданно высоким
голосом и присел на тропинку, свесив ноги вниз, - меня зовут Страх.
8
- Кому ты нужен здесь? Кому из всех тех прекрасных людей, которые
живут в этом прекрасном лесу?
Попробуй-ка ответь. Ах да, ты говоришь, нужен. Ты вспоминаешь их
лица, слышишь их слова, чувствуешь их взгляды. А если взглянуть глубже? Ты
еще помнишь своего любимого Дэвида? Ты хочешь сказать, что нужен ему.
Ошибаешься. За пригоршню консервированных снов он отдаст и тебя, и меня, и
еще десяток своих родных и близких. А что же ты хочешь? Отнять у него
Право видеть сны? А что ты дашь ему взамен? В том-то и дело. Тебе нечего
предложить ему. Свою дорогу он выбрал сам и еще не известно, так ли она
пагубна, как полагают. Сейчас же его жизнь наполнена до края. Представь
себе мир, в котором нет плохих и хороших, мир без волнений, есть только
яркие ослепительные сверкающие краски, заполняющие все вокруг. Они
смешиваются, танцуют, они живые, и ты среди них столь же прекрасный. Разве
это не мечта человека? А что ты хочешь предложить ему взамен? Сомнительное
удовольствие вечных скитаний, возможность переживать свои животные
интересы, возвышенно их переименовав? Млеть при виде раскрашенной самки,
не уступающей своим подругам в похотливости и вероломстве? Поставить на
нее, как на карту своей жизни и, естественно, проиграть? Он уже имел
счастье сыграть в эту карту, ты видишь, чем это кончилось, или ты
считаешь, что следует тратить силы, пачкая бумагу никому не нужными
виршами, в надежде на то, что сумеешь сказать что-либо несказанное за
несколько последних веков, похожих на тебя, идиота. Ошибаешься. Так
подсчитай сам. Впрочем, ты знаешь это и без меня. Просто боишься себе
признаться. Надо же, Уинкль. Чем еще хорош этот мир, который ты так
отстаиваешь. Он прекрасен? Да. Но ведь люди устроены так, что они просто
не могут этого понять. Поглазев на прекрасное от силы пяток минут, они тут
же бегут дальше удовлетворять свои физиологические и прочие потребности. И
эти существа еще мечтают о свободе. Да при малейшем проблеске свободы они
забираются по своим норам и щелям и протягивают первому попавшемуся свои
руки, чтобы тот соизволил надеть на них наручники лжи, логики, или
чего-нибудь другого и...
На каком-то этапе этого монолога Уинки задумался и отключился: "Везет
мне на речи: сначала Снупи, потом Осел, теперь вот этот". Даже в мыслях он
не стал искать названия существам вроде Страха, ибо по самой своей природе
был брезгливым и не любил падали, даже пожалел о том, что чересчур
воспитан, чтобы плюнуть в полупрозрачный контур собеседника.
Страх, по-видимому, не первый раз вел подобную беседу, поэтому быстро
понял, что говорит впустую.
- Ну ладно, Уинки, я понимаю, что убедить тебя не смогу, моя
прямолинейная логика слишком резка для твоих рафинированных мозгов. Но
смотри, что говорит твой друг, такой, же, как ты, идеалист.
Покопавшись в портфеле, он вынул конверт и старательно, не показывая
Уинки адрес, дал ему сложенный вчетверо лист. с первого взгляда Уинки
узнал почерк Дэвида. И не сонные, заплетающиеся буквы смотрели на него, но
прямые и гордые, словно бы написанные кровью:
"Да, Уинки, да и что бы не стали говорить тебе, верь до последнего
дыхания - нет ничего выше любви, любви, воплощенной в стихах, любви,
воплощенной в музыку, и выше всего любви воплощенной в женщине. Она может
быть несчастной, эта любовь, приносящая муку и смерть. Но только в любви
человеческое существо становится человеком. Человек, еще не любивший, это
только глина, не тронутая рукой бога, еще без любви и без жизни. Полюби и
увидишь сущее без масок, без обмана, увидишь слякоть и небо, и в единении
их жизнь. И что бы тебе не говорили, люби женщину. Люби ее, как любишь
дорогу и небо, ибо она и есть твое небо и дорога. Если предаст тебя друг,
суди его как сумеешь. Но что бы не сделала с тобой женщина, люби ее.
Каждый из нас рожден женщиной, и за этот долг нам не расплатиться самой
жизнью. За каждую боль, что принесла нам женщина, отвечаем мы. Ибо мы,
мужчины, сделали этот мир таким. И все, что мы делаем, мы делаем для себя
и во имя себя. Все, что делает женщина, она делает во имя любви к нам. И
пусть она убьет тебя и бросит на твое тело белую розу, как знак смерти,
окрасит твою розу своей кровью. Протяни ее, алую, и пусть твоим последним
словом будет "люблю тебя". Чем бы ни стала женщина, запомни: такой ее
сделали мы. И не более виновна она, нежели которая кормит и растит все,
посаженное нами. И не ее вина, если ядовитые цветы мы сажаем, повинуясь
желаниям своим. И что бы не сделала, благослови ее. Ибо она есть сама
жизнь. И нет добра и зла, а есть боль и счастье, сплетенные воедино нашими
руками. Верь ей не больше, чем завтрашнему дню, но столь же преданно, ибо
она есть твое завтра и вчера и твое вечное единственное сегодня, твоя
чистейшая мечта и твоя материальная реальность. Без женщины нет ни света,
ни любви, ни самого тебя, ибо она есть начало и конец мира, его земля и
небо, вечный путь наш и грезящийся на горизонте оазис. Люби ее... "
Но на этот раз опыт Страха подсказал ему, что что-то не ладно. Он
выхватил из рук Уинки письмо.
- Значит, вот вы как друг другу пишите. Асимпатическими чернилами,
что ли? Я, значит, читаю одно, а там, значит, совсем другое. Ну ладно же.
Письмо вспыхнуло в его руках и он, чертыхнувшись, уронил его на
землю. В данный момент Страх представлял из себя вовсе не привлекательное
зрелище, и Уинки поспешил отвести глаза. Неизвестно, как бы пошло все
дальше, если бы не одно обстоятельство, помешавшее рассвирепевшему Страху
разойтись окончательно.
- Милейший Страх, я вынужден просить вас не причинять вреда этому
юноше, - почти ласково произнес появившихся между ними новый персонаж
нашего романа.
Возник он совершенно неожиданно для автора, поэтому остается только
описать его. Он закутан в длинный черный плащ, прикрывающий странной формы
звезду, горящую в белоснежных воротничках рубашки. Лицо его неестественно
бледное, видимо от рождения, это лишь подчеркивается черным крылом
цилиндра. Он словно только что с бала, и хотя безукоризненные перчатки и
трость должны выглядеть неестественными среди мха и деревьев, невозможно
представить фигуру с этим прекрасным и немного лесом.
Страх кисло взглянул на Уинки, словно бы призывая его послать
пришельца подальше, потому как самому Страху делать это как-то не с руки.
Но Уинки не отреагировал. Тогда Страх проворчал что-то, просочился сквозь
тропинку, чем-то неуловимо напоминая хорошо вымоченную курицу. А пришелец
в черном плаще улыбнулся:
- К моему великому сожалению, меня призывают дела, - промолвил он и
растаял в воздухе.
Ах, этот странный человек с меняющимся, как в калейдоскопе, цветом
глаз, появляющийся всегда вовремя, и исчезающий прежде, чем будет названо
его имя.
А Уинки, задумавшись, брел по тенистой, покачивающейся в воздухе
тропинке. Опомнился он только тогда, когда земля расступилась перед его
ногами. Сопровождаемый хихиканьем Страха, он начал медленное падение в
пенящуюся желтоватую воду реки Оккервиль.
Квотация из донесения Монбуркера Плиски,
полуденного стража кайфоломни.
Находясь на камушке, задремавши, открыл глаза и лицезрел при сем
зрелище плывущего, в виде тела, человека, каковой проплыл посредь течения,
под надзорной мне кайфоломней. Тело положением своим было премного
изумлено, но изрядно в лицевом выражении судя. Для изучения сего явления я
бросил в него камушком, но промахнулся. Оно плыло к заливу, быстриной
речки увлекаемо. О чем и докладываю Вашему Кайфоломству.
9
К исходу четвертого дня путешествия Уинки замедлил шаг и спросил у
короля Абессинских морей:
- Далеко до зеленого колодца?
Реакции на это не последовало. Они продолжали столь монотонно
продвигаться вперед по скрипящему фиолетовому песку. Впереди навязчиво
маячил фонтан Лотостроф. Где-то в горах, подальше, угадывались контуры
башен Гнилой деревни, а справа, в трех часах ходьбы, возвышались вершины
Черного леса. Уинки различал даже поблескивавшие на солнце таблички с
крестов погоста Тарталак. Однако его туманные, в родном смысле слова, ибо
голова и плечи были окутаны самым что ни есть городским настоящим серым
туманом, проводник, повинуясь одному ему ведомым приметам, вел его через
пустыню и не сворачивал с таинственного маршрута. А Уинк совсем не имел
желания идти через пустыню в одиночку, твердо памятуя наставления Маяка
Стрюкенбаха. Он с удовольствием смотрел на серые замшелые плиты, нагретые
солнцем, шелест зеленых волн, разбивающихся о песок, надтреснутый низкий
голос Маяка, повествующий о странных свойствах пустыни, простирающейся
между ними и таким казалось бы, недалеким лесом. От этих столь приятных
размышлений его отвлек шепот, ясно раздающийся где-то между ребрами
затуманенного короля.
- Да нет, Уинки, нам осталось прошествовать лишь до фонтана, а оттуда
путь свободен, так как подле него пустыня кончается.
Трудно описать, как это сообщение обрадовало Уинка. Дело тут не
только в том, что однообразные странствия по жарко-фиолетовой пустыне были
способны утомить и более спокойного человека, нежели наш герой. Разгадка
крылась в самой пустыне. вот почему близкий конец пути обрадовал его и
лишний раз подтвердил прозорливость старика Маяка Стрюкенбаха,
порекомендовавшего ему сметливого проводника.
Дело в том, что пустыня Эф испокон веков обладала таинственными,
загадочными свойствами, которые превращали ее из обычной второразрядной
пустыни в место в высокой степени примечательное. Путешественник,
переступивший ее границы, находился обычно в полной уверенности, что
пересечь ее не составит никакого труда, если действовать вполне, алогично
тому, что в обиходе носит название "один раз плюнуть". К исходу первого
года пути он обычно расставался с этим заблуждением. Спасти его могло
только чудо, явившееся в образе проводника, который одним ему известным
путем совершал переход в пустыне, такой маленькой на первый взгляд. Если
это не случается, путешественник обречен, ибо в пустыне Эф можно было идти
всю жизнь, не дойдя, однако, до ее края. Здесь случаются разнообразные
умопомрачительные штучки с пространством и временем. Раздвоение личности
здесь вполне обычное дело, а уж на пространственные деформации сверстки
горизонта никто внимания не обращает.
На знаменитого первопроходца Йогафа Альваоха здесь напали жидкие
леопарды, заставив маститого исследователя съесть три тома своих путевых
записок, что побудило его впоследствии отказаться полностью от
писательской карьеры, и до конца концов бледнеть при виде чистого листа
бумаги.
Сюда, на закате своей жизни удалился ученик Гратулитро Бренау
Вобосвийский, решив оставшееся до смерти время посвятить рассуждениям о
бренности всего имущего. Каково же было удивление его ученых коллег, когда
по истечении весьма короткого времени они столкнулись с ним в самом
дешевом кабаке села Труппендорф, причем великий ученый выглядел весьма
помолодевшим и веселым, восседая без всякого зазрения совести с кружкой
пенистого браво в одной руке и талией соблазнительной блондинки в другой.
Бренау толковал о воздушных ваннах и чувственных воздействиях, причем
блондинка хихикала так, словно ее щекотал целый полк профессиональных
совратителей.
Другой же ученик Гратулитро Зил дель Кротио, придя однажды в пустыню
для эксперимента по получению живых карпов из хорошо высушенного песка,
встретил там приблизительную свинью и после полуторачасовой беседы с ней
отрекся от своих научных взглядов и ушел в глубь пустыни с тем, чтобы
основать там курсы по отвинчиванию гвоздей.
Где-то, в этой забытой богом пустынной области, скрывалась система Эф
от которой пустыня получила свое имя. В свое время фракция Черной Пятки
возглавляемая Бруклером Сью Б-ым, отрядила экспедицию для отлова этой
таинственной системы, с тем, чтобы доказать, что такой вовсе не
существует. Но несмотря на предупреждения, Джунглио Смака, единственного в
мире специалиста по системе Эф, они напали на следы системы и углубились в
поиски настолько, что сгинули совершенно. Говорят, что летающие раки до
сих пор доставляют в Оккервильскую Академию Наук письма от этих искателей
научной истины. Только они написаны на никому ныне неведомом
древнеабруйском языке, и поэтому совершенно нечитабельны.
Однажды к фонтану Лотостроф выбежал оборванный человек по имени
Ослот, который во всеуслышание прокричал, что он нашел путь к дому
волшебника Эф. После этого он кинулся головой в фонтан, что положило конец
его откровениям, ибо в фонтане его немедленно поглотило пятое измерение.
От него остался лишь грязный черный ботинок, который доселе стоит там
напоминая всем о странных свойствах пустыни Эф.
Пока Уинки перебирал в уме все, что он знал об этой славной пустыне,
сама она незаметно пошла к концу. Так что, когда он поднял голову,
намереваясь всмотреться вдаль, перед его глазами красовался фонтан
Лотостроф. Король абессинских морей почтительно поклонился этому
знаменитому памятнику эпохи 2-. Затем, повернувшись к Уинки, поблагодарил
его за приятное сопутствие и извинившись за неотложные дела, нырнул в
фонтан.
Уинки уселся в тенечке и расслабился, вознося хвалу духу дорог. Еще
слава богу, что пустыня была вредна своим идеям в фокусе относительного
времени. Теперь Уинки находился на краю пустыни ровно за трое суток, до
того, как он упал в мутную воду реки Оккервиль. А это значит Миранда (он
ни на секунду не забывал своих обещаний) придет на погост послезавтра
вечером. Торопиться пока некуда, поэтому он медленно вытянул ноги, ощущая
в каждом мускуле приятную пустоту. Четверо суток пути это не сахар.
Подставив под вылетевшую из сумки сигарету руку, он небрежно закурил,
сказавши только:
- Лапонька, скажи лучше, который час?
Этого небрежного вопроса вполне хватило, и страшный мохнатый монстр,
готовившийся было к прыжку, ошеломленно фыркнул и отцепился от фонтанного
барельефа, тяжело рухнув на песок рядом с Уинком. Они помолчали. Затем
монстр смущенно пробормотал:
- Ну откуда же мне было знать, что ты из этих?
Помолчав еще и вдруг зардевшись так, что даже шерсть его приняла
розовый оттенок, о как-то очень неловко поднялся и сказал в сторону:
- Ну, я пошел.
- Постой, старик, - подал реплику Уинки почему-то голосом сугубо
положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов.
Но если ты, о читатель, считаешь себя знатоком актеров...
...
Он вышел оттуда с сильной головной болью. Но, к несчастью, одной
головной болью дело не кончилось. Время от времени воспоминания
пробуждались в нем и он сам, испытывая некоторую неловкость, начинал очень
положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении 2-3
аккордов, Люта успевает залезть на горы, с них упасть или совершить
какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо
затруднительных случаях, хрипанув как десять авторов вместе взятых, он
говорил: "Не трухай, старик, еще не вечер". Надо признаться, обычно на
людей или не людей, наивных и молодых это производит потрясающее
впечатление.
Но на этом способности Уинка не кончались, он еще много чего умел:
устало интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека
взглядом, если нужно показывать при этом всю глубину его морального
падения, как юноша, обдумывающий чутье, принимать настороженно-скучающий
вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что
только появится в пределах достижимости, как сотрудник кое-чего.
Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что
совершенный кинематограф совершенно не в состоянии создать что-либо
похожее на произведение искусства и вообще кино явление упадническое. А
единственный неплохой кадр, когда-либо проецировавшийся на экран, входил в
самую первую ленту братьев Люмьер, не считая 2-3 кадров, которые были
вырезаны в фильме, сами знаете каком, сами знаете когда. Я боюсь, о
читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки. Но, рискуя не
угодить, я все же тебе о нем, о всемилостивейший читатель ибо правда
повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения.
Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, при этом совершенно
покорил его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось его зовут
Вепрь Девственник, что он по натуре гуманен и мягок, а нападать на похожих
ему приходится, чтобы закалить свой характер.
- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня
не мужской, робок я больно, стесняюсь.
Уинки не стал настаивать на дальнейших разъяснениях. Он лгал и без
того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну
ветреную особу, живущую скрытой Абессинией. Зовут эту красавицу Рыба,
Растущая Внутрь Себя. И неумелый в сердечных делах Вепрь, вот уже не один
век добивается ее благосклонности. Да, Уинки знал кое-что в воспитательных
целях, так что когда из фонтана высунулась клешня с письмом, Вепрь уже
знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на голову усталым
путникам. Попутно он прослушал надзирательную лекцию о том, как нужно себя
вести. Клешня его проскрежетала:
- Письмо для этого, ну как его, ну это... Вепря Изденственного.
Обезумевший от счастья Вепрь схватил письмо со штампом
скрытоабессинского офиса. Воспитательная часть была на этом закончена и
Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
10
Сны снятся всем: юному органисту с заплетенной косичкой, черной как
смоль головкой, видится по ночам Хаммонд С., на клавишах которого
маленькие омерсончики гоняются за маленькими куперенчиками, тех и других
подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый
инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о
неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, подстриженные
под нуль, сидят на скамейках в парках культуры и отдыха, и, лузгая
семечки, слушают песни народностей Севера, исполняемые Клавдией Шульженко.
Даже старику ван Оксенбашу приснилось однажды, как он проводит первую
брачную ночь с трактором Кировец-700. Поэтому с нашей стороны будет
непозволительным заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и
прошедшим практику среди каменных столбов Гершатцера и Буга, тоже могут
сниться сны.
Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь
и задремал, утомленный тяжелей дорогой. Последуем же за ним дальше, в
глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы
описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего
запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть
говорят, что сны являются лишь искажением действительности, однако же,
весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный красивый
город, который иногда становится невероятно похож на первую любовь. И
пусть нам не понять логику Уинковых снов, пусть действия в них нам
покажутся невразумительными, бессмысленными, что ж, это только сны, кто
знает, какая правда заключена в них.
СОН Первый
Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с
окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому
непонятным символом. В то время, как шевелящийся в первом этаже маятника
кусок зубчатого колеса жили сейчас в настоящем мгновении, хотя и
механической, жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала
эта картина море времени в одном очень красивом фильме.
Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой
нанесены картинки и черная кривая сбоку. Если протянуть ленту через
специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а
черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно
производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), так
что Тартусское шоссе, вылезавшее из-за кинотеатра, с отвечающим духу дня
названием "Эхо", было мокро, слякотно, а трамваи проезжали с грязно-белым
верхом (еще дул очень мерзкий ветер), стало ясно, что музыка никогда не
кончится.
Это ничего, что побеленский чернобородый человек, всегда
отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с
которого мы начали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы
переживаем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на
краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в эпоху,
отпечатанных нотах "Битлз", после этого в мохнатой серо-голубой сумке ждет
своего часа.
Больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами,
отчитываться за такты, не переживаем, нас двое, нас может быть больше
Музыка никогда не кончится, поэтому кто-то из нас встал на колени перед
синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прикрепленным с другой
стороны забрызганного стекла. Показалось, что там в маленьком желтом
силуэте подводной лодки есть кто-то, кто помнит о нас, и верит, что пламя
никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, окно открыто настежь. Тремя
этажами ниже подъехал прямоугольный индиго-желтый автобус, при виде
которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "С шестого раза
ведь не сядем!" Некому так некому. Ведь все равно за окном огромные
зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой
же, с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и беломора хватит до конца
дня.
Часы на стенке за левым плечом остановились, меня больше нечего не
связывает с мирным течением реки времени. Нас двое: я и вечный, как первая
влюбленность камня, Смольный собор, справа за окном. В твоем дне
лихорадочного остуживания секунды отбивают чего-то.
Что это было, а?
СОН Третий
Микрофон выглядел слишком неустойчиво, он опять порадовался, что
вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристалл, теперь можно петь,
не думая о том, что гитару не будет слышно. струны вздрогнули под сжатыми
пальцами, было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые
звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как любовники, прожившие вместе
и дожди и солнце. "Ни одна женщина не умеет любить" - подумал он вскользь
и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал
тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными
волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во
время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями.
Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и
уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх
прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и
прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым
существом, девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под
холодным дыханием нацеленным на нее глаз. Она защищена лишь сознанием
своей беды, только это искренняя и жаркая любовь делает ее недосягаемой
для слов и насмешек.
Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске. Руки, бьющие струны,
словно очерчивали бьющееся тело и кружева старинным узором рисовали
развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, и бледно - розовое
знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала, как упокойный крик
рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последним
забытьи.
Ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко,
асфальт под босыми ногами? Помнишь? Так пел он, хотя слова пели о другом.
Песня о ночном прощальном прощальном ветре. Я подымалась девушкой, идущей
по пояс в лунной дорожке. И смех просто так, и пульс Финского залива под
руками. Он пел. Последний всплеск гитары был, как всплеск волны. И
защищенный от непонимания зала, так же как и защищенный от их мимолетной
любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и сдвинув гитару на
бок, нагнулся, поднимая похожий на камышинку противовес. Только против
одного но не был защищен, где в конце зала безошибочно выбранное освещение
выхватило, как алмаз из песка. Черная тень, сразившегося и сбившегося к
плечам, побледневшим золотом, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то,
даже не смотря в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он
опомнился и улыбнулся чересчур широко, сказав что-то пианисту, они
засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно
ослепли.
11
А эта глава выйдет совсем короткой потому, наверное, что много листов
и исписал, пытаясь описать, что случилось, когда Уинкль проснулся. Ничего
из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалось мне не под
силу. Произошло собственно вот что:
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мхом и подкосячной пылью,
преследует сбежавших от них вшей, ибо без вшей, ей, толпе, как-то не по
кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, Ходж Подж его
зовут, объясняет Уинку что и почему. Это он ведет Уинки в некое место,
место называемое Аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело: музыку,
краски, всякие науки, что кому угодно.
Должно было бы еще следовать долгое безумное занимательное описание
Уинковых с Ходжем Поджем странствий по лабиринтам Аю, но это я тоже
опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле. Вообще-то еще
много чего должно произойти: встреча с Мирандой, обернувшейся в самом
неожиданном и приятным образом и визит в замок Роудер На, совокупно с
историей графа Диффузора и еще кое-что. И самое нравоучительное и
героическое путешествие Уинка в хижину волшебника Эф где на самом деле
ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но я это лучше поведаю за чашкой
хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит шли они, шли, а
потом Ходж открыл дверь...
12
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно. Перед ним в путанице
смешанного со снегом ветра, открылась бесконечность, площадь или поле,
пустое и плоское до отсутствия горизонта, только ночь и снег. В это время
он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колющего
снежного вихря и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил:
- Поэтому люди и становятся поэтами, собственная жизнь вдруг
оказывается мала. Изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего
не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь
невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не
сделать, чтобы к вечеру измениться. Ты начинаешь писать стихи, пытаешься
сказать о мире в тот момент пробуждения. И твоя сигарета пахнет как трава,
давно прожитым каким-то июльском утром. Но это длится мгновение много-два.
Но слова не удерживают этого, и умерев на чистом листе, теряют
единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас,
прожитое дважды скучно. Следующая страсть-музыка. Там осмысленно все
окружающее, только поющие с тобой строки естественны и искренни.
Испытываемое тем, кто поет не имеет аналогов в реальности. Встроившись,
перебираемых тобой струн...
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно -
перед ним в путанице смешанного со снегом ветра открылась
бесконечность. Площадь или поле, пустое и плоское до
отсутствия горизонта. Только ночь и снег. В это время он
шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза
от колючего снежного вихря, и голос, заговоривший справа
от него, сначала не удивил.
-- Поэтому люди и становятся поэтами. Собственная
жизнь вдруг оказывается мала - изо дня в день одни и те
же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже
неожиданности приходится планировать самому. А ведь
невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой
и ничего не сделать для того, чтобы к вечеру измениться.
И ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в
момент пробуждения, или когда вдруг сигарета пахнет как
трава давно прожитым когда-то июньским утром, но это
длится мгновение, много - два. Но слова не удерживают
этого, и, умерев на единственном листе, теряют
единственность произнесения. Единственное только здесь и
только сейчас. Прожитое дважды - скучно. Следующая
страсть - музыка. Там бессмысленно все окружающее, только
поющиеся тобой строки естественны и искренни.
Испытываемое тем, кто поет, не имеет аналогов в
реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу
поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг
неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди,
кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во
времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть
голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа
говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был
Уинкль, и он слушал.
-- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты
узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься
богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил.
И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь
петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и
бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо.
Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал
внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность
снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства
и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном
пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний
меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в
такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
-- Тогда становишься актером и живешь каждый раз
чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому
выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно
знакомой фразе:
-- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению -
неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают
следующий миг неопределенным, возможность всякий раз
собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь
бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы
начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим,
наконец, свет. Однако же все остается на своих местах.
Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та
же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что
изменишь мир силой своей веры, но придти к концу,
вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было,
и все ты делал в никуда.
Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
-- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может
быть.
"А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно
прикусил язык.
-- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять
начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса,
которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами
наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути,
которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они
кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной
запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь
его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную
корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек,
по которым проплывет ладья повествования. Только одна
беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком
часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за
всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив
бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило
бы тебя на другой дороге.
Еще несколько десятков метров молчания.
-- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты
сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь,
и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в
конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то,
что они не успели спеть в этой реальности...
-- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к
Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
-- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему
сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент,
поскольку не понял даже, что за слово такое произнес.
Однако рука автоматически достала из кармашка сумки
странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с
табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец
обрадованно пробормотал:
-- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не
могло, - и полез в карман за спичками, которых там не
оказалось.
Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку
задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда
беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он
знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну
тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь
ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право
на молчание, они побрели дальше.
-- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда
вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
-- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто
сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя
реальность мира, одновременно во многих мирах,
большинство из которых даже невозможно себе представить.
Так странно - переходя из одной жизни в другую, как
переходят из комнаты в комнату. И всегда.
-- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
-- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. -
но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не
об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет,
слов для этого я еще не придумал, но ничего, я как-нибудь
постараюсь это написать специально для тебя. У нас ведь
много чего впереди.
"А сейчас?" - успел подумать Уинки, но незнакомец
опять его опередил:
-- А сейчас уже холодно, и потом, у меня появилась
одна идейка. По кайфу было бы сразу ее попробовать. Так,
до скорого свидания, Уинки. Ты уже замерз, я знаю. Вон,
видишь ту дверь? Там тебя напоят горячим чаем. Кстати,
там прекрасный и очень вкусный чай. Ну, счастливо.
Уинки увидел, как из снежной каши выплыл круглый
желтый бок чего-то, напоминающего то ли самолет, то ли...
Название опять ускользнуло из памяти. Открылась желтая
дверца. Человека в черном пальто втащили за руки внутрь,
и перед тем, как дверца захлопнулась, кто-то, знакомый
чуть ли не с рождения, усатый, в круглых металлических
очках, помахал Уинку рукой.
Желтая махина плавно поднялась над землей и исчезла
в снежно-ветряной каше. Уинкль проводил ее взглядом и
поплелся к двери, которая одиноко возвышалась над
гладкой, как стол, равниной, щедро засыпанной снегом -
одна дверь, и больше ничего. Уже приоткрыв ее, он вдруг
понял, что, непонятно почему, отчего и как, но он
счастлив.
-- Субмарина! - произнес он вслух вспомненное
все-таки слово и засмеялся легко и чисто, и вошел в
дверь, аккуратно затворив ее за собой, чтобы не нанести
внутрь снега.