крыльями..."
Дорогой Миша!
Очень рад был твоему письму, и особенно книжке. Она и оформлена
симпатично, и вообще мне очень нравится. Мне кажется, такого по-детски
грустного, трогательного голоса не было в русской литературе, и сегодня,
когда все норовят поорать, да учудить, такая отчаянная
непосредственность звучит с особенной необходимостью. На самом деле я
всегда у тебя учился, то есть пытался научиться вот этой пронзительной,
и в то же время дерзкой, непосредственности.И название очень удачное.
Особенно клоты хороши, такие живые слова, такое согревающее говорение...
Это я по первым следам в душе, еще толком не разобравшись и не все
прочитав.
Напиши мне, соберись с силами, о Симоне Берштейне, что за студия у него
была, кто там был, что он был за человек, как ты с ним общался, вообще,
что ты о нем знаешь, я смутно помню твои рассказы о нем. Остались ли его
тексты? Кажется даже у Кузьминского в этой его "Лагуне" нет ничего о
нем. А может вообще расшевелишься и еще о Харитонове напишешь, жаль, что
тогда не удалось сойтись с ним поближе. Напиши просто в письме, но это
может быть и основой воспоминаний, можно здесь напечатать и заработать.
Мне кажется, что в этом направлении лежит обетованная земля какой-то
новой животворной поэтики.
Я уже накатал с пол-тыщи страниц мемуаров, сижу с ними каждый день,
отрываясь только на письма. И читаю интенсивно, в основном философию, но
и историческое. Тут еще "подвезло" - потянул на стопе жилу, связку, черт
его знает, так три недели дома сидел, а сейчас каникулы пасхальные
начинаются. А там уж и лето. Мечтаю приехать, но не знаю еще как
получится, хотелось бы - не с пустыми руками. Вообще, благодаря писанине
я вошел в форму, стал вдруг чувствовать, что существую. (Вот тебе и
целебность искусства.)
Я надеюсь в ближайшее время все-таки оформить хоть какой-то кусок до
приемлемого состояния и послать тебе, что скажешь. С Т. я изредка
переписываюсь, она обещает поместить рецензию в 18-ом или 19-ом, дай-то
Бог. Еще и журнал должен дожить... В "Арионе" (щ3) все-таки опубликовали
подборку (на днях получил). Там Рубинштейн неплохой вроде. А ты как к
нему? Знал ли его раньше? Калымагин его чуть ли не в учителя твои
записал в той заметке...
Ну, обнимаю тебя, еще раз поздравляю с книжкой, замечательная!
Будь здоров и пиши.
Ты знаешь, я сейчас, утром, у нас неожиданная "зима" в конце марта:
холодина, градусов 12-13 и дожди проливные, ночью гром, молнии, так вот,
утром, чуть распогодилось, я взял "Зяблика" и прочитал все клоты, от
начала до конца, и этот фрагмент из поэмы. И вспомнил, как до тринадцати
лет боялся ударить в лицо, хоть дрался часто, а когда ударил, помню даже
кого и когда, то это было, как первый раз с женщиной, потеря невинности,
грехопадение... А разница между нами в том (без этических оценок, хотя
тут можно целую поэму об этике развести и это у тебя замечательно:"как
мышей убивать так кошка красивая сильная, а как дать мужику, чтоб спал
спокойно, так сразу этика"...), что для тебя самое страшное - бить. А
для меня - быть битым. И что тут больше, детских травм или генетики - не
все ли равно? Мы уже такие.
И, конечно, страх не физической боли (да и ты ведь боксом занимался?), а
страх унижения. Унижение - вот преисподняя мужчины (у кого это:
старость: вот преисподняя женщины?). Это на уровне инстинкта. Будешь
уступать, надругаются, "опустят". Но чтобы сопротивляться, нужно стать
"их" сильнее. А на этом пути (твой страх!) все растеряешь и станешь, как
они... Смешно, но в здешней политике нечто похожее, то есть люди это так
воспринимают...
Люблю читать записки путешественников и смотреть старые мультики от
Диснея.
Искусство - это свобода веры, а религия - вера без свободы.
Невозможно жить в самом себе. У всех теперь прозрачные бронеколпаки,
пузыри чувствонепробиваемые. И хоть заебись в этом пузыре, никому дела
нет.
Взрыв у "Дизенгоф центр". Дали просраться. Страна, наконец, °кнула.
Заходил к Володе, купил у него "Алексиаду". Матерится на весь свет, на
людей, мол только бы им хлеба и зрелищ, о терактах, о 16 первоклашках в
Шотландии, он был в шоке, не мог выйти из дому, говорит: Апокалипсис. А
меня эти первоклашки не так уж и задели. По мне так Апокалипсис наступил
давно. Мы внутри. А заключается он в том, что нас нет. А террор -
попытка достучаться через колпаки-пузыри, сообщить, что ты существуешь.
Один язык еще слышен - язык боли.
Все "соборные" мероприятия вроде вакханалий и революций - попытки слить
молекулы людей в лаве всеобщей любви, так газ под определенным давлением
превращают в жидкость...
По ТВ показывали фильм: фотографии времен Войны за Независимость под
стихи Альтмана. Плакал. По духу, который исчез, по мифу, который умер.
По светлым лицам на поблекших фотоснимках, парней и девушек в драных
свитерах и коротких штанишках идущих в бой, смеющихся на привале, павших
в нежные пески, у Ашкелона, в нежные пески...
Спартанцы. Сегодня уже никого не воспитывают в мужестве. Никому и в
голову не взбредет.
Инна в Абу Гош (кругом ни души):
- Помнишь, как мы в Новый Иерусалим на Истре ездили? Его теперь
восстановили... Могли ли мы вообразить тогда, что встретимся через 25
лет в Старом?
Предав победу ради покоя и изолгавшись в стремлениях к справедливости,
не заслужим и жалости.
Подстрелил меня фильм Годара "Прожить свою жизнь", с Анной Кариной.
Короткие сцены, заканчивающиеся затемнением, будто взмахи крыльев
бабочки в ее однодневной жизни.
Гуляли с Гольдштейном вдоль моря от Дельфинария до кафе "Тетис", потом
на веранде ритуально выпили по стакану, я - пива, он - сока. Веранда
была пуста. Море и небо сливались в одну бездну цвета диких фиалок, и мы
мирно висели в ней, словно в гамаке. Жаловался ему на почти физическую
невозможность вымысла, претит мне вымысел, он тоже считает, что только
дневники, документы еще имеют шанс прозвучать, прямое высказывание,
"личное послание", но как не дать доверительности соскользнуть в
"исповедальную пошлость"? Не поэтому ли, говорю, хорошо идет ругань,
выдаваемая за шик раскрепощения от литканонов, жестокость. Жестокая
литература, да, де Сад, но она неизбежно становится литературой
жестокости... Еще сказал о потребности в чуде, что словом уже не задеть,
пора переходить к делу. Но тут, говорю, искусство кончается. "А я не
люблю искусства", сказал он, и я похолодел от этого признания...
Я вдруг понял, что так провоцирует, жжет меня в его текстах: терзания по
тотальной, всепоглощающей и гибельной прозе. Прозе, как событию жизни, а
не литературы. Это, как любовь, которой не дано сбыться, любовь
разлученных, искусства и жизни, которую вымаливают, требуют с тем
большим неистовством, в крик: дайте, дайте, иначе умру! Хочется зачать
от этого крика, воплотить...
Утро. Восток расправил гигантские крылья туч, и в голове этой страшной
птицы встало белое солнце.
"Русскопишущая" Глория Мунди в "Вестях" - о том, что ее разбудили
"мощные аккорды бауховской прозы": "Потому что у Бауха... глаз - почти
очевидца, даже когда он пишет о разрушении Храма. Хотите читайте Иосифа
Флавия, хотите - Эфраима Бауха. Еще неизвестно, у кого степень
достоверности больше."
"Пишет" тот, кто не умеет жить. Или боится.
Да, овцы мы. Нас тьмы и тьмы...
Русская тирания вся - похоть. Русские - мазохисты, и их государственное
устройство вполне соответствует их сексуальным склонностям.
Разврат рабства в блаженной, вызывающей свободе от самого себя.
"Когда проблеснет заря над горами и выбежит легкий туман на долины, и
упокоются дни пламени и улягутся языки огня в Храме Господа, сожженном
на горе Дома Его. И ангелы соберутся в хор святой пропеть песню зари, и
откроют окна небесные и головы свои вывесят над горой Дома Его,
поглядеть: открылись ли двери Храма и поднимается ли облако дыма от
воскурений? И содрогнутся: вот Господь, Бог воинств, древний днями,
сидит в утренних сумерках на руинах. Укрыт клубами дыма, обут в прах и
пепел. Голова упала на руки и горы безутешной тоски на ней. В
оглушительной тишине сидит Он и смотрит на пепелище. Гнев миров помрачил
веки его, и взгляд застыл в Великом Молчании.
А Гора Дома Его еще вся в дыму. Горы пепла курятся, зола горяча и угли
шипят, горы, горы пепла, сверкающие, как кучи красных рубинов в сумерках
утра.
И даже огонь, всегда, днем и ночью, горевший в жертвеннике, и он угас, и
нет его. Лишь одинокий всплеск некогда могучего пламени мигает и дрожит,
умирая на грудах обугленных камней в сумерках утра."
Почему-то мистические еврейские тексты буквально выворачивают своей
суггестией и увлекают в такие миры, наглотавшись пространства которых,
слышишь вдруг голоса, видишь картины...
Никогда не ощущал этого с русскими текстами. Вот - Тютчев. Гений из
гениев. (Я храню книгу 1913 - ого года "Артистического заведения Т-ва
А.Ф. Маркс, Измайловский просп. N 29" и не покупаю новых изданий.) Но
музыка его земная. Она, как плач того, кто знает, что ему не суждено
вырваться, оторваться. Она "истома смертного страданья". "Две силы есть,
две роковые силы,//Всю жизнь свою у них я под рукой, //От колыбельных
дней и до могилы, - //Одна есть - смерть, другая - суд людской."
Женя: на ваших повлиял, конечно, развал империй, Англия свою распустила,
Россия, Югославия развалились, вот ваши и решили...
- За компанию, - говорю, - и жид удавился.
Солдат сел передо мной, рядом с толстой теткой. Ремень автомата,
перекинутый через плечо, почернел от пота." Тяжело?" - спросила его
тетка. Солдат промолчал, лица его я не видел, только крупную бритую
голову и мускулистую шею. Тетка вдруг поцеловала его в щеку и, вставая,
автобус уже тормозил, сказала:"Шмор ал ацмеха." /Береги себя/
Ты тогда приехала ранней весной. Мы были в Йодфате, где стволы олив
гигантскими змеями выползали из каменных дыр на месте крепости Иосифа,
потом поднялись на гору Мирон, к могиле рабби Шимона бар Йохая,
почитающегося как столп Кабалы, никого не было вокруг, только низкие
горы, покрытые лесами, кое-где виднелись серые купола мавзолеев святых,
и могила Рабби была в одном из таких мавзолеев, огромный нелепый
саркофаг, каменный куб, без всяких украшений, только края отполированы
неистовыми губами и пальцами, а на полу вода и листья цветов, мавзолей
убирали, драяли, воздух был затхлый, сырой, мы вышли и глубоко
вздохнули. Тут пристал, неизвестно откуда взявшийся, богомолец,
предложивший за сходную цену помолиться за нас и всех наших
родственников, я пошел от него прочь, но ты согласилась, и вот он, дав
тебе картинку с равом Овадией, взял тебя за руку и стал, раскачиваясь,
произносить благословения на тебя, "на твоего мужа", он кивнул на меня,
на "ваших детей" и т.д. "Если бы он знал", - сказала ты, подойдя. "Не
уверен, что это его взволновало бы, явный профессионал," - сказал я с
наигранным цинизмом.
Потом, на одном из соседних склонов, в небольшой лощине, мы легли в
ярко-зеленую траву, мягкую, как шерсть щенка, и когда ты распахнула
ноги, рядом с розовой раковиной, показывающей мне язык, оказался
маленький красный мак...
Вечер Бараша. Вторая книга. Называется "Панический полдень". 27
стихотворений. А ему уже под сорок. Человек 15. Верник с супругой,
Гробман с супругой, Вайман с супругой, Гольдштейн, опять без супруги,
Бокштейн, всегда один, Драчинский, пара старичков, незнакомая поэтесса и
бывшая красотка, раздававшая свою новую книгу с "ню" на обложке, и одна
молодая красивая девушка в углу. К финишу подошли разжиревший Ханелис и
бухой Тарасов. Запомнилось:"На нашем кладбище - весна". Вяло, уныло,
грустно. Вечер состарившихся на необитаемом острове. Разболелась нога и
не пошел со всеми к морю. "Будем говорить о стихах!" - пел Верник и в
который раз цитировал Смелякова, про Любку Фейгельман.
Вспомнил, как в 4-ом классе полз под партами чтобы воткнуть перо в жопу
самой толстой девочке.
Раз мы с Арюшей возвращались из Беер-Шевы после выборов, было уж около
двух ночи, лег туман на дорогу, и я почувствовал, что засыпаю. Свернули
на бензозаправку, там было неплохое кафе в "деревенском" стиле, столы из