заранее о том, что возникнет на листе. Самому интересно. Карандаш, как
бесшабашный прохожий в большом и незнакомом городе, совершает движения
туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый миг. Я сам люблю так гулять
по Москве - вычерчивать неповторимые кривые на асфальте бульваров, улиц и
переулков. Свобода...
Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда
удается почувствовать, чем живет она, слиться с ней - войти в нее и
впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в
лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого,
светлого и - наконец - выход!
Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне
удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выходят
у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как будто
черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать с
натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо
прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на
стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул
воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет,
старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная
капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи
начертили на дверях и стенах волнистые линии.
- Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это
мастак, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в
стену.
Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве
храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я
незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.
Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии
ломаные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем не
городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос, хоть
уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...
Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное я не
могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со
стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упускаю
линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами - неясно,
еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заметить, но,
кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш, или карандаш
ведет руку, а я даже не вижу листа...
Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой
блокнот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы,
неожиданно вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза
потеряли округлость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и
солнцем, а морщинки вокруг них - в небольшие, скромные ставни. Брови и
морщины лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим
от ветров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи -
каких уж наверное нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте
показалась речка.
В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и
гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или
мордатый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я
нарисовал все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог.
Вырос я в городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня,
знаю исключительно по кинофильмам. Странно...
Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в
его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.
- Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и
запомнил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был...
Как ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...
- А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.
- Спасибо тебе. Родина все же...
Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.
Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их
пятеро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок,
кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить
взгляд и не смотреть никуда.
Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было
слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о
зятьях, о молодежи, о талонах, о цене на картошку, о телевидении, о том,
что все плохо, но кое-то все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарелках
- а в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому человеку -
независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это для
отдыха. После трудового дня.
Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не
заслоняет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого
внимания. Это хорошо.
Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего
меня, и начинаю рисовать.
В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется
мелкий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На
другом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком
скачет между домами в прохладном вечернем воздухе.
Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее
толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос,
выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и
морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.
Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как
будто леплю снеговика...
Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я
выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не
разобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь
объем двора будто засыпан серым.
Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня
замечает.
- Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи
сюда. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я
хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам. - Точно-точно.
Правда красивая? По-моему, очень изящная...
Мой рисунок ходит по рукам.
- Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может купит
где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.
- Пожалуйста...
И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины,
я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то
мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...
Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в
чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажется,
даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы уже
стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом,
кажется...
Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе
лотоса; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается.
Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых глазах
- блеск, на губах - улыбка.
Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты,
похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только
потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем
заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и
американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью,
вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что мой
друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает только
летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей ему, будто
его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает своего
внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит, что в них
легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит:
- Нет ничего хуже выясненных отношений. У них нет возможности для
развития. Я люблю двусмысленность ситуаций, дымку, легкий туман, тонкие
намеки, едва заметные ощущения... Однако терпеть не могу лжи и скрытности
- это совсем другое дело.
Я не знаю, насколько он прав.
Я только пытаюсь нарисовать его лицо, как оно есть - старательно
переношу на лист знакомые черты. Вот нос, глаза, длинные волосы... Но все
какое-то другое, не его. Нос короче, губы тоньше, глаза большие, выпуклые
и явно карие - это заметно даже на карандашном рисунке. Длинные ресницы,
совсем другой овал лица, темные волосы чуть вьются... Это девушка, я ее
знаю. Друг знакомил нас как-то в Москве...
Друг, как будто заметив мое удивление, слез с кушетки и заглянул ко
мне в блокнот. Кажется он ошарашен больше, чем я. Он долго смотрит на
лист, потом нерешительно просит:
- Слушай, подари ее мне, а. Раз уж ты догадался... Тебе зачем, а
мне... Ты ведь понимаешь. Подари, пожалуйста...
- Возьми, конечно, - я отдаю лист другу и начинаю действительно
что-то понимать.
Я рисую тебя. Ты сидишь у окна, и теплый солнечный свет бабьего лета
падает на твои волосы. Он путается в их густом лабиринте и, уже отчаявшись
выбраться, вдруг отскакивает на стены, радуясь свободе. И радость
последнего света передается нам. Еще секунду назад ты смотрела на меня,
улыбаясь, и вдруг задумалась. Твои глаза - похожие на два только что
срезанных стебелька травы, блестящих от выступившей изнутри влаги - стали
такими глубокими, что непременно хочется в них заглянуть и увидеть свое
отражение. Именно свое. Хотя, смею ли я мечтать об этом. Откуда мне знать,
кто со дна этих колодцев смотрит на звезды...
Я вдруг понимаю, что совсем не знаю тебя, может быть, даже впервые
вижу. Кто ты мне? И что вдруг я делаю в твоем доме?
Кажется, я все-таки видел тебя когда-то раньше - в одной из прошлых
жизней. И вдруг встретил сегодня на улице и поздоровался. Ты удивилась, но
тоже кивнула - видимо вспомнила. И мы заговорили. Потом мы гуляли по
улицам, мостам и скверам - по тем же самым местам, где я когда-то бродил
один, бессмысленно и непринужденно.
Я, помню, читал стихи.
Помню, мы пили вино из одного бокала.
И вот я пытаюсь нарисовать тебя. Приглядываюсь, изучаю, стараюсь
понять. Я чувствую белую энергию, исходящую от тебя, и не могу оторвать
взгляд, а рука сама собой что-то выводит на белом листе.
Когда же я смотрю в блокнот, мое удивление льется через край, как
молоко, переполнившее сосуд, в последнем фильме Тарковского. Но теперь я
уже все понимаю...
На моем рисунке - я сам.
Я отодвигаю лист в сторону. Ты удивленно смотришь. Я хочу сказать
тебе все, как есть. Только я не люблю сказанных слов, ведь далеко не все
можно ими сказать - это как раз нельзя.
И я говорю только:
- Попробуй нарисовать меня... И ты все поймешь.
Мы рисуем друг друга. И все становится на свои места.
Мы рисуем друг друга. И вот для нас уже нет тайн. Нет загадок и
недосказанностей.
Вселенная раскрывается перед нами, как книга. И мы читаем ее каждый
день. Мы смотрим сквозь пространство и время.
И мы, кажется, что-то видим...
Андрей ЩЕРБАК-ЖУКОВ
ВОЛШЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
(сценарий киноновеллы)
1