чем, и тут какой-то тихий ниоткуда возникший человек взял Станислава за
локоть и потянул его за собой.
Они быстро миновали несколько темных холодных комнат, где пахло резко
и остро, какой-то не медициной уже, а сангигиеной, где запустение царило,
по полу разбросаны были не то тряпки, не то бинты, какие-то склянки
улетали из-под ног, и стояли вдоль стен каталки со скомканными простынями,
а на одной из каталок лежал белый неподвижный сверток... Потом они
оказались в лифте, большом, грузовом, грязноватом, кабина медленно, с
трудом, будто кто-то ей не давал двигаться, поползла вниз, и Станислав
спросил наконец: "В чем дело? Почему такой пожар?" Тихий человек
(небольшого росточка, но словно весь литой, в мундире у него не оставалось
ни кубика свободного места, все было заполнено крепким телом, а погоны
были - майорские) посмотрел на него снизу вверх прозрачными глазами без
всякого цвета и сказал почти неслышно: "Сейчас, товарищ Красногорский,
сейчас..." "Моя фамилия - Красногоров..." Тихий майор кивнул понимающе,
даже поощрительно как-то, и тут кабина остановилась.
Дело пошло еще быстрее, чем раньше. Пробежали по ледяному цементному
коридору со стенами, сплошь заплетенными кабелями, словно тоннель метро;
по невидимым ступенькам невидимой лестницы спустились еще ниже; в этом
тускло освещенном тоннеле уже и снег серебрился под ногами, - и тут они
через полуоткрытую железную амбарную дверь выскочили на двор.
На дворе все залито было прожекторным светом, но это была не та
проходная, через которую они прибыли несколько часов назад, а какое-о
другое место - заснеженный асфальт, колючая проволока справа-слева, и
бесконечные штабеля деревянных ящиков, небрежно затянутые заснеженным
брезентом... За пределами прожекторного света все еще стояла ночь, а людей
не было вокруг никого, одинокий автомобиль ждал их - уже не "волга"
никакая, а "москвич", глухой безоконный пикапчик, и задняя дверь у него
была распахнута.
Внутри пикапчика все было ледяное, промерзшее, и тихий майор первым
делом протянул Станиславу его пальто. Пальто тоже было ледяное,
промерзшее, видимо, все это время оно здесь, на стылом железе, и
пролежало, но Станислав его на себя торопливо напялил, и через некоторое
время стало, в смысле холода, полегче.
"Москвич" мчался, не разбирая дороги, Станислава мотало и
подбрасывало, кидало на майора и опрокидывало на спину так, что туфли с
ног улетали в угол, пока не ухватился он за какую-то ременную скобу. В
желтом грузовом желтеньком свете он еле различал майора, который тоже
цеплялся за что-то там и которому это так же мало помогало. Мерзли ноги в
нитяных носках. Рука, вцепившаяся в ремень, вскоре окоченела вовсе. Пар
вырывался изо рта и оседал на стеклах очков. Увезут сейчас куда-нибудь на
свалку и пристрелят, подумал он равнодушно. Это было маловероятно. Он был
уверен, что везут его - домой.
Когда пикап остановился и мотор заглох, некоторое время стояла
тишина, и ничего не происходило. Станислав и майор молча глядели друг на
друга. Говорить было нечего. Видимо - и тому, и другому. Потом со скрипом
отворилась задняя дверь. Наверное, открыть ее можно было только снаружи, и
открыла ее знакомая личность: давешний шофер с пастью форели и с носом,
сложно искривленным, словно пропеллер. Майор выбрался наружу первым и
вежливо протянул руку, чтобы помочь вылезти Станиславу. Станислав этой
рукой пренебрег. Они стояли на мостовой напротив его парадной. Ночная
улица была мрачна и пуста. Около фонаря, превратившись в сугроб, спал
зимним сном Ларискин "запорож".
- Вас проводить? - спросил майор.
- Не надо. Сам дойду.
- А ключ у вас есть?
- Разберусь.
- Тогда - до свиданья? - сказал майор с явно вопросительной
интонацией.
Станислав не ответил ему. Он о нем забыл. Ничего не кончилось. А если
и кончилось, то началось сначала. Этот проклятый "запорож" вышиб из него
все мозги. Он снова ощутил себя вурдалаком. И снова шершавый кол торчал у
него в середине груди. Будьте вы все прокляты, сказал он кому-то. Я не
хочу жить.
Виконт позвонил ему день спустя.
- Ты снова меня вытащил, мой Стак, - сказал он.
- Нет. Это ты меня вытащил, мой Виконт, если уж на то пошло.
- Можно, я зайду к тебе сейчас?
- Да.
Он повесил трубку и вернулся к своему дневнику, который держал на
столе, не решаясь раскрыть. Потом раскрыл. Последняя запись там была: "1
января. Сегодня ночью умерла моя Лариска. Я не хочу жить". И тут он,
наконец, заплакал.
5
Сеню Мирлина посадили в день рождения Ленина. Он пришел на очередной
допрос, на пятый или даже уже на шестой, и сначала все шло как обычно, а
потом он вдруг обнаружил, что следователь говорит что-то не то - называет
неожиданные имена и рассказывает о событиях, каковые разглашению вроде бы
отнюдь не подлежат. Свихнулся мой майор совсем, подумал Сеня с
определенной даже тревогой. Я же домой приду - все это ребятам расскажу...
Однако, майор отнюдь не свихнулся и по окончании хорошо продуманной беседы
предъявил обалдевшему Сене ордер на арест, так что отправился Сеня не
домой - разбалтывать ребятам оперативные данные, - а в камеру,
расположенную по соседству с той, где некогда сиживал за
антигосударственную деятельность сам Владимир Ильич.
Все эти детали стали известны Станиславу и прочим лишь много времени
спустя, а тогда - уже вечером, часов в восемь - раздался телефонный
звонок, и ломающийся голос Софьи сказал в трубку: "Стас. Семена посадили".
"Сейчас приеду", - сказал он и, положив трубку, отправился выключать
кипящий суп и переодеваться.
Он отметил, что руки у него суетятся, и это его неприятно поразило.
Конечно, арест Мирлина был неожиданностью - как-то уже все свыклись с
представлением, что сажать его не собираются, не за ним идет охота в этот
раз, кому он там нужен?... Но, с другой стороны, никому ведь и в голову не
пришло бы утверждать, что сажать его ТОЧНО не будут. Гэбэ это гэбэ, и
предсказывать что бы то ни было, когда имеешь с ним дело, тем более
бессмысленно, что они и сами, в конце концов, не знают никогда, что будут
делать завтра - что обком прикажет, то и будут делать, а обком, как
известно, это - мир иной, законы коего лежат за пределами человеческого
разумения... Но при всем при том неприятно было обнаружить в себе полную,
оказывается, неготовность к худшему. Он вдруг с пронзительной ясностью
осознал, что именно на самом деле только что произошло: это ведь уже не
"перелет-недолет-перелет", это уже - точно к нему в окоп, и он ощущал себя
контуженным...
С одним ботинком на ноге и с другим в руках он задумался, сидя на
сундуке в прихожей. Основную массу своего самиздата он вывез из квартиры и
спрятал у Громобоя еще в начале апреля - сразу после того, как у Семена
произошел первый обыск. Однако, вполне возможно, что вывез он тогда,
во-первых, не все, во-вторых, впопыхах - не совсем то, что следовало, да и
новое появилось кое-что за эти три недели... Поскольку за обыском у
Мирлина ничего более тогда не последовало, возникло и укрепилось мнение,
что ничего более и не произойдет: все, отстрелялись зольдатики,
успокоились... Однако, теперь ситуация смотрится иначе. Надо что-то
делать. И срочно. Хорошо еще, что "запорож" на ходу...
Воображение рисовало ему растрепанную, заплаканную Софью, сидящую,
уронивши бессильные руки, у кухонного стола, и притихших девчонок с
круглыми от испуга и недоумения глазами... и настороженная тишина в
радиусе полукилометра... и соседи с постными лицами где-то на границе
этого тихого круга...
Дверь на лестничную площадку была настежь. Гомон слышался за два
этажа. Квартира была - битком. Софья, действительно растрепанная, но
отнюдь не заплаканная, а только до предела взвинченная, с красными пятнами
на щеках, моталась по кухне, приготовляя чай, кофе и какие-то бутерброды.
Дети, чрезвычайно довольные, что не надо ложиться спать, носились среди
взрослых в пятнашки - детей было штук шесть, потому что кое-кто из соседей
пришел сюда со своими. Народу было много, почти все - незнакомые или
малознакомые, дым стоял коромыслом, все курили, произносились нервные
остроты, взрывался нервный смех, все вели себя чуточку неестественно и
нарочито, только разве что Владлен оставался самим собой - спокойно сидел
в уголку, помалкивал и с каждого вновь входящего брал посильную сумму:
Мирлин, разумеется, оставил семью без копейки, а "за пространство, за
свет, за воздух" не плачено было в этом году вообще еще ни разу.
Станислав дал ему четвертной, поймал Софью с бутербродами, приобнял
ее на секунду - хотелось как-то выразить... передать хоть как-то... а-а,
ничего невозможно было ни выразить, ни передать... "Ну, ты как, вообще,
старуха?.." "Да ничего..." "Правда?" "Да ей-богу, ничего..." О чем можно
было говорить? И зачем?.. Он отпустил ее хозяйничать, сел рядом в
Владленом, размял "памирину", закурил. Он чувствовал себя здесь лишним, и
это не огорчало его, а злило. Большинство присутствующих были ему
несимпатичны. Он слушал их вполуха и раздражался, потому что говорили они
- глупости и банальности (о бездарности, неумелости и слепоте гэбэшников),
нервные глупости и колкие нервности - так же вот, вероятно, мыши у себя в
подполье нервно рассуждают о тупой недалекости местного кота, только что
сожравшего мадам Мышильду Двадцать Вторую... Ему хотелось вмешаться и
спросить их: "Если они такие глупые и бездарные, то почему же это они вас
отлавливают, а не вы их?" Впрочем, он понимал прекрасно, что вопрос его
прозвучал бы так же нервно и глупо, как и все их рассуждения, да и не
собирался он заступаться за господина Кота, он и сам был здесь мышью, и
это сознание убивало в нем и корежило все естественное и превращало его в
нечто, точно так же нервно хихикающее, мелочно-ядовитое и потирающее
ручонки.
Ему было отвратительно, что из подсознания его все время лезла в
сознание поганая мыслишка в адрес Семена: "Доигрался! Трепло зубатое, сто
раз тебе говорено было: не трепись, заберут дурака..."
Ему было отвратительно, что он, как и все прочие здесь, чувствовал
себя чуточку героем: вот я какой - не испугался, не дрогнул, пришел
немедленно, без всяких колебаний, исполнил долг порядочного человека...
невзирая ни на что... а ведь мог бы и отсидеться...
Ему было противно, что мысль о том, что он находится все время под
тихим наблюдением, не покидала его, оказывается, с того самого момента,
как он сел за руль и принялся мучить стартер "запорожа", не покидает она
его и сейчас: что это там за белый "жигуль" стоял в кустах за домом?
Никогда раньше не стояло там никаких машин...
Он сидел, прихлебывая крепкий, но пустой чай, который притаранила ему
(по маминому наущению, разумеется) Сонюрка-младшая.
Народ вокруг оживленно галдел, обсуждалось, кому писать жалобу, какое
письмо сочинить и кому дать на подписание, где и как раздобыть иностранных
корреспондентов, которые вечно торчат в Москве, а в Питер их не заманишь
никакой коврижкой... Слушать их всех было довольно противно, но особенно
противен был один - незнакомый, толстенький молодой старичок, лысоватый,
розовый, невыносимо амбициозный и авторитетный. Он звучно, всех заглушая,
распространялся насчет подбора кадров в органы - "туда идут самые тупые,
самые безнадежные, самые верноподданные... чего можно ждать от таких
людей? Это же - армия, казарма, в самом крайнем своем проявлении: