Миллионами злаков произрастает он в колыбели мира... А другое название
этого хлеба - Ложь... Потому что он всходит из клеветы и обмана... едят с
превеликою радостью этот хлеб. И, насытившись, хвалят: "Вот хлеб, вкусный,
хороший"... Но едят только Ложь... И болеют от горечи Лжи... И выблевывают
обратно позорную красную мякоть... Есть хлеб белый... Как лунь...
Называемый также - пырей... Настоящее имя его - Страх Великий... Точно
плевелы, произрастает он в ваших сердцах... И выходят из сердца оскаленные
чудовища... И жестоко глодают, и душат, и мучают вас... И сжимают в
объятиях, и жалят горячими жалами... И вздымают над миром тяжелый
клубящийся смрад... Когти, ноздри и зубы у них - фиолетовые... Я прошу:
Откажитесь от хлеба по имени: Ложь... У которого мякиш - из огня и
мочевины... И который отравлен и отравляет вас всех... Я прошу: Откажитесь
от плевелов - Страх Великий... Потому что вы - люди, - вы соль земли...
Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой?.. Вы - свет мира...
Не может укрыться город, стоящий на верху горы... И, зажегши свечу, не
ставят ее под сосудом... Так да светит и свет ваш перед людьми, чтобы ясно
они видели дела ваши...
Он стоял на перекрестке двух улиц, перед окаменевшей толпой.
Неприятные жесткие вихры его торчали, а лицо и часть шеи были в розовых
лишаях. По футболке же шли, будто раны, корявые рыжие полосы. Словно он
продирался через сплетение труб. В тесной близости от него колыхалась
крапива. А по правую руку, приклеивая дорожки следов, сокращаясь и чавкая,
ползало что-то коричневое. Вероятно, - нетерпеливые жадные "огурцы". И на
каждом из них распускался трепещущий венчик, и тугой язычок, как у жабы,
мгновенно облизывал пустоту. "Огурцы" собираются там, где возможно
кровопролитие. И бесшумно пируют средь паники и суеты. Но пока что они
вели себя чрезвычайно спокойно. Пламенеющий дым перекатывался в небесах.
По асфальту стелились широкие быстрые отблески. Серо-красные сполохи
озаряли дома. Чердаки и проулки. И падала жирная копоть. Гулливер,
распрямившись, как палец, летел в снегопаде ее. Между ним и толпой было
метра четыре пространства. Отрезвляющий непреодолимый барьер. Дым,
скопление, полночь, багровые сумерки. Я, толкаясь, что было сил,
протискивался к нему. Давка в этом базаре была чудовищной. Зомби слиплись
боками, как сельди в консервном аду. Мягкотелые длинные сельди под
маринадом. Средостение тел равнодушно отталкивало меня. Здесь
присутствовали мужчины и женщины. И кривые старухи. И какие-то неопрятные
старики. И подростки, и пара чумазых детишек - одинаково сонных и тупо
оглядывающихся вокруг. Все они были полураздеты. Вероятно, они и сами не
знали, зачем пришли. Но - пришли и пришли. И стояли, открыв ротовые
отверстия. Ожидание, тупость, липкая духота. - Пропустите меня!.. -
попросил я смятенно и жалобно. Но никто из них даже не обернулся ко мне.
Лишь ссутуленный Гулливер вдруг поднял воспаленные брови.
- Почему посторонние?.. - скрипуче спросил он. - Вы откуда взялись?..
Уходите отсюда!.. Вам не нужно здесь быть, вы - совсем другой человек...
Вы - другой, вы другой, поэтому - уходите!
И, по-моему, он добавил что-то еще. Да, по-моему, он что-то еще
добавил. Пару фраз. Или, может быть, только хотел. Но услышать дальнейшее
было уже невозможно. Кто-то сильно и яростно толкнул меня кулаком. Прямо в
спину. А потом саданули под ребра. И локтем протаранили мягкий опавший
живот. И качнули, как куклу. И наступили мне на ноги. Разрасталась
тревожная странная кутерьма. Все, как будто свихнувшись, затанцевали на
месте. - Мальчик!.. Мальчик!.. - порхнуло вдруг множество рук. И забилось,
- как голуби, вспугнутые с асфальта. Крутанулось набитое чрево толпы. Тот
барьер, что незримо присутствовал, кажется, рухнул. - Не смотрите на это,
- негромко сказал Гулливер. И качнулся, утянутый в какую-то мясорубку.
Руки, плечи и туловища заслонили его. Две сандалии быстро мелькнули над
головами. Вероятно, заканчивался _к_р_у_г_о_в_о_р_о_т_. Мы вползали в
дремучую пакость финала. Заплескались, запенились разные голоса: - Водки!
Денег!.. Убей!.. Никогда не забуду!.. - Какофония звуков раздулась, как
мыльный пузырь. Вероятно, желания выплыли самые затаенные. Те, что раньше
дремали в неясной животной тоске. А теперь пробудились и требовали
одновременно: и прибавки к зарплате, и хода в горисполком, и чтоб мастер
подох, и чтоб мастер, напротив, - проникся, и чтоб выселить, к черту, и
чтоб - обратно вселить, и чтоб все провалилось, и чтоб все мгновенно
наладилось, кто-то требовал женщин, а кто-то - хозяйственного мужика,
кто-то - сахар, а кто-то - дешевого вермута, и навоза на дачу, и новый
автомобиль... Хор ревел - ошалевшим стогорлым чудовищем, колотя и пиная
меня, будто мяч. - Черт! Нас вышибло из гостиницы!.. - кричал Корецкий. -
Все равно! Не задерживаться! Вперед!.. - Часть пространства над нами было
как бы разодрано, а в дыре был заметен длинный директорский стол.
Бледно-мертвенный Апкиш, потрескивая, распрямлялся. - Гулливер, - жутким
голосом выдавил он. - Гулливер... Гулливер... Почему нет известий от
Гулливера?.. - И ударом открыл голубые сияющие глаза. И вдруг, выломав
белый мизинец, швырнул его в нашу сторону. Душный воздух прорезала
огненная черта. Палец гулко сотряс перекрытия соседнего здания, и стена в
три окна, как игрушечная, оползла, обнаружив в провале пузатую яркую
площадь. А из дыма вдруг выбрался перепачканный человек.
- Неужели Корецкий? - спросил он, пронзительно всматриваясь. - Ну,
конечно, Корецкий! А я вас искал. Вот послушайте, Корецкий, какая
история... - Он наморщил широкий, покрытый песчинками лоб. - Жил да был,
понимаете, Дурак Ушастый. И однажды ему помешал один человек. И Дурак
Ушастый _р_а_з_д_а_в_и_л_ этого человека. Разумеется, он не сам его
раздавил. Просто он сообщил куда следует, а дальше закрутилась машина. И
прошло после этого несколько лет. И Дурак Ушастый вдруг вынужден был
приехать в тот самый город. И увидеть то Дело, которое он делал всю жизнь.
И тогда оказалось, что это - страшное Дело...
Человек задохнулся, сглотнул и еще раз сглотнул. Лоб и щеки его
посинели от напряжения. Дальше он уже мог бы, по-видимому, не говорить. Я
и так уже представлял, как все это происходило. Вероятно, подъехал фургон
с белой надписью - "Хлеб". Вышли двое в костюмах и предложили садиться. А
внутри уже было посажено несколько человек - все они почему-то не
разговаривали друг с другом. Через двадцать минут остановились на
перекрестке дорог. Лейтенант приказал: - Выходите! - и тогда лишь
зашевелились. Молча прыгали с борта в горячую жидкую грязь. А солдаты
подхватывали их под руки, как чурки. Взвод "гусар" отдыхал - в стороне,
прислонившись к грузовику. Но шестерка "спецтранса" была уже наготове. У
бугров, где стояли Рогатые Лопухи. Россыпь звезд отстраненно и чисто сияла
над ними. Отверзался громадой бугристый Песчаный Карьер. Комья глины
распластывались под ногами. Почему-то из глины была нарыта большая гора.
Груда-смерть, груда-нежить, закиданная окурками. А один из приехавших сел
прямо в жидкую грязь. И сидел, не двигаясь, пока его не подняли. Где-то
ухнула - трижды - четырежды - басом - сова. Лейтенант приказал: -
Становись! - и тогда неохотно построились. Россыпь звезд вдруг
приблизилась чуть ли не к самым глазам. А Рогатые Лопухи зашевелили
макушками. Вероятно, тянулся последний мучительный миг. Кто-то всхлипнул:
- Не надо!.. - А кто-то растерянно выругался. Коленкоровый треск разорвал
тишину. И тяжелое влажное небо вдруг навалилось на плечи...
- Я во всем виноват, - сказал человек.
Значит, это был мой сосед по гостинице. В первую минуту я не узнал
его. Он был весь перепачкан синюшной размазанной глиной. И, хватая
Корецкого, тряс его, словно мешок: - Я во всем виноват!.. - Отстаньте!.. -
хрипел Корецкий. - Ну не вы, так другой бы построил этот завод!.. - тело
его как будто разваливалось на части. Ночь - цвела на костре ядовитых
цветов. Опадали последние ветки _к_р_у_г_о_в_о_р_о_т_а_. Дым рассеялся, и
показался пролом в стене. А за ним, в самом деле - пузатая страшная
площадь. Озаренная светом, запруженная толпой. Как аквариум с рыбами,
бьющимися на грунте. Я едва перелез через ломаный битый кирпич. И,
конечно, упал. И, конечно, - уже через силу - поднялся. И, конечно, протер
запорошенные глаза. И, конечно же, первый, кого я увидел, был редактор...
Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у
него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными по
краю страницами, клетчатая рубаха вдоль клапана лопнула, штанины легко
задрались, оголив бледную немочь ног. Он еще немного дышал - трепетала
слизистая полоска глаза.
Я нагнулся и зачем-то потрогал его висок, тут же отдернув пальцы,
пронзенные мокрым холодом.
- Циннобер, Циннобер, Цахес... - сказал редактор.
Он был в беспамятстве.
Вдребезги разбитой луной блестели вокруг осколки стекла и по-прежнему
выцарапывала штукатурку из стен потревоженная густая крапива. Мириады
жуков копошились в теснотах ее. Изгибались в экстазе громадные жирные
гусеницы. А поверх разлохматившейся черной листвы, сквозь дурман и сквозь
комариную бестолочь, надрываясь, выдавливая ореол, будто свечи, горели
открывшиеся соцветия. И горела над миром Живая Звезда. Город был освещен,
точно в праздничный вечер. Но - без флагов, без лозунгов, без фонарей.
Блики, тени и отражения метались по площади. И шуршал нескончаемый падалец
-дождь. И уставшие птицы вспухали над проводами. А в огромных зашторенных
окнах горкомовских этажей, как паяцы, сгибались картонные плоские силуэты.
Очарованно-дикие и непохожие на людей. Как кисель, вытекала оттуда горячая
музыка. Все равно. Это был настоящий разгром. Или все-таки праздник?
Казалось, все жители высыпали на улицу. Сонмы алчущих лиц танцевали вокруг
меня. Раздувались носы, громко шлепали толстые уши, дробь зубов
рассыпалась, как пулеметная трескотня. Праздник, _с_л_о_м_, перевертывание
Ковчега. Зажигались гирлянды, раскинувшиеся между крыш. Сыпал жар
конфетти, и порхали прозрачные бабочки, огненные петарды взрывались из
пустоты. И, взорвавшись, окутывались туманом. Рыжий дым собирался в
подсвеченные шары. И висел, будто грозди загадочных ягод... А над бешеной
музыкой и над гуденьем толпы, над разрывом хлопушек, над ленточками
серпантина, над весельем, над ужасом, над всей деревянной землей,
вознесенный безумием, царил одинокий Младенец. Он был маленький,
жирненький, в складках по коленям и локтям, голый, мерзкий, ликующий, в
пухе новорожденного, с грушевидными щеками, с пальцами без ногтей. Мягкий,
сдавленный череп его светился, а пупок выпирал, будто вздутый сосок. И
лоснилась вся кожа - натертая маслом. Плащ из рваной дерюги мотался у него
на плечах. А на лысой башке красовалась корона из жести. Безобразно
кривая, съезжающая на лоб. Все зубцы в ее ободе были неодинаковые: по
размерам, по форме, по толщине. В правой вытянутой руке он сжимал
поварешку. И - оскалясь - как скипетром, весело взмахивал ей. Поварешка
взлетала - сияя оранжевым бликом. И от каждого взмаха преображалась вся
обстановка вокруг. Проступали из темноты отдаленные городские районы.
Становилось светло, будто в свете прожекторов.
Этот свет вдруг пополз на меня и разодрался посередине. Показалась
осклизлая хлюпкая глинистая земля. Сотни маленьких луж испещряли ее