картонные плоские тени на занавесках. Власть партийности дыбилась, точно
невидимая стена. Вероятно, лишь люди могли одолеть ее неприступность. Но
людей уже не было - в городе мрака и слез. Были - зомби, набитые тряпками
и костями. Отупевшие вялые зомби с прическами под горшок. Я теперь
понимал, зачем я был нужен Корецкому. Я теперь вообще очень многое
понимал. Три красивых петарды взорвались над площадью. Я увидел, как
распахнулась служебная узкая дверь. Саламасов в кольце холуев, будто граф,
появился оттуда. И, нетвердо ступая, направился к "Волге", укрытой в тени.
Он был грузный, большой, несгибаемый, как колода, - в серой "тройке", при
галстуке, при всех орденах. С каждым шагом его ощутимо пошатывало.
Нуприенок с Батютой высовывались из-под локтей, - напрягаясь, чтоб
выровнять падающее величие. Оба даже побагровели, - от ступора сил. А
упором спинного массива служил Циркуль-Клазов. В самом деле, как циркуль,
сломавшийся - задницей вверх. Семенящий, толкающий, хлюпающий ноздрями.
Петушиные перья торчали из прорези пиджака. Саламасов блаженно
откидывался, как на сиденье. А в руках он держал половинку своей головы. И
на лысине были начертаны - серп и молот. А над срезом башки, проходящим на
уровне глаз, будто шапка, сидели какие-то кустики. Очень нежная, хрупкая,
картофельная ботва. Поварешка ударила, расчищая ему дорогу. И Младенец,
приветствуя, поднял опухшую пятерню. - Уезжаешь, Петрович?.. - спросил он,
как ни в чем не бывало. И огромная крыса хихикнула - взявши под козырек: -
Так что, наше почтение, товарищ начальник... - Разорвалась хлопушка,
осыпав их конфетти. Саламасов открыл толстостенные дряблые веки. И сказал,
обращаясь в пространство, неясно кому: - Коммунизьм наступает, ядрить твою
в кочерыжку!.. - Нуприенок с Батютой, кряхтя, приподняли его. И плашмя
засадили в открытую дверцу машины. Трубы света из фар уперлись в
неровность земли. Отскочили, взъерошившись, две рахитичных мартышки. И
раскатистый голос донесся откуда-то изнутри: Чтоб - к завтра, ядрить твою,
выстроить светлое будущее!.. - И Младенец похлопал себя пятерней по пупку:
Не волнуйся, Петрович, за нами не заржавеет!.. - Заурчал, будто зверь,
пробудившийся сытый мотор. Появилась кабина - по-моему, без шофера. И
зеркальная чистая "Волга", чуть сдавшись назад, - поползла. Зарываясь в
кошмарную зыбь кутерьмы радиатором. И я не видел, чтоб кто-то пытался ее
задержать. Орды воющих демонов освобождали дорогу. Отлетали - рога, ветки
щупалец, гроздья копыт. Когти, жвалы, присоски, хитиновое дреколье.
Значит, слома не будет. И все сохранится - как есть. И Ковчег. И горком. И
удушливый меркнущий Хронос. И фанерное небо. И глушь деревянной земли. И
крапива. И зомби. И тараканы. Изменить в этой мгле ничего уже было нельзя.
Лишь один из "воскресших" вдруг дрогнул - расставив руки. Точно плети. И
двинулся наперерез. Радиатор ударил его по бедру и отбросил. Невесомый
скелет, будто сноп, подкатился ко мне. И раскинулся - в мелком беззвучном
дрожании. Погружаясь, как в жидкость, в засохшую корку земли. Навсегда. Я
вдруг понял, что это - Корецкий. Дрема площади тихо сомкнулась над ним.
Распрямилась трава. Закружились фонтанчики пуха. А затем фары черной
машины уставились прямо в меня, и зрачки их схлестнулись, по-видимому,
ловя в перекрестье.
Значит, все-таки наступал неизбежный финал. Умирающий город
проваливался в преисподнюю. В страхе, в горе, в дыму, в перекличке огней.
И не мог провалиться - удерживаясь на поверхности. Древний Хронос простер
вместо времени - ужасы крыл. И лежащий редактор шептал прямо в уши: -
Циннобер... - Он был прав. Он спокойно и медленно остывал. Трепетала
немного лишь слизистая полоска. И Корецкий лежал - под землей, в неживой
глубине. Ненавидя - сквозь дерн, сквозь завалы кремнистых песчинок.
Шевелились над ним, распрямляясь, былинки травы. Или может быть, не было
здесь никакого Корецкого? И редактора не было - которого я вытолкнул в
смерть. Заместив по сценарию, попросту сделав ненужным? И, наверное, не
было больше меня самого. Это все - пустота, муляжи и "гусиная память".
Декорации к пьесе, забытые на сквозняке. Я давно уже умер и не догадываюсь
об этом. Перейдя в Царство Мертвых - на пыльный скрипучий Ковчег. Царство
Мертвых! Об этом мне говорила Фаина. Или кто-то другой? Может - Апкиш. А,
может быть, даже - Карась. Он стал демоном. Но это не имеет значения.
Зомби, демоны, царство загробных теней. Крошка Цахес, присваивающий чужое.
Это - выдумка. В жизни - не то и не так. То есть - так. Но обычно -
намного страшнее. Фары черной машины уставились прямо в меня. А Пасюк,
приседая, вдруг выставил верхние лапы. И бесшумная тень поднялась, как
летучая мышь. Распластавшись в прыжке, закрывая собою полнеба. Голый
хвост, будто маятник, плыл у нее позади. Надвигалась она очень тихо и
медленно. Постепенно снижаясь - из высоты. Но замедленность ее приближения
не спасала. Я и сам отступал еле-еле - как в плотной воде. Каждый шаг
почему-то давался с большим напряжением. Впрочем, было понятно уже -
почему. Потому что бродило по городу Черное Одеяло. Словно зыбкая темная
плотная торфяная вода, проступило оно из резного боярышника напротив. А
затем, развернув простынями оборванные края, с черепашьим терпением
тронулось через площадь. Будто странно оживший ископаемый махаон-людоед.
Одеяло, по слухам, всегда пробуждается в полночь. Обитает оно в древней
Башне у самой реки. По ночам там горит студенистое пламя в бойницах. И
доносится низкий протяжный умеренный гул. Синеватый туман ручейками течет
из подвалов. И, вонзаясь, жужжит острота керамических сверл. Это, кажется,
не легенды. Это - душа Безвременья. Безнадежная, вечная, жрущая души -
Душа. Как во сне, протянул я дрожащие слабые руки. И коснулся поверхности
кончиками ногтей. По рукам зазмеилась длинная и зеленая искра. Тень
взметнувшейся крысы почти накрывала меня. Вероятно, другого исхода здесь
было не предусмотрено. Но зеленая искра, стекая, достигла земли. Сразу
стало темно, точно выключили окружающее. Тихо лопнула в воздухе, выдохнув
басом, струна.
Я - не видя - споткнулся о что-то громоздкое. И услышал тревожный
натянутый детский дискант: - Осторожнее, дядечка, тут везде понаставлены
стулья... - Я шарахнулся, повалив что-то грохнувшее в темноте -
раздробившееся на части, ударившее в колени. Жутковатое опахало мазнуло
меня по щеке. - Осторожнее, дядечка... - Но глаза мои уже привыкли. Это
был, вероятно, какой-то забытый чулан. Неуютный, широкий, заросший седой
паутиной. Связки стульев, как сталагмиты, загромождали его. Ведра, швабры,
лежанка из плоских подушек. Что-то вроде кривого продавленного топчана. За
окном в серых бликах струились горбатые тени. Вероятно, от скопища
демонов, тупо бредущих на штурм. А в углу топчана примостилась какая-то
девочка. Лет семи, если только я правильно определил. В рваном платье, в
ботинках, в тугих заплетенных косичках. Повернулось белесое, как из
пластмассы, лицо: - Здрасьте, дядечка... Вы немного тут поживете?..
Поживите немного, а то тут - все время темно... Тетя Лина сказала: придет,
а сама не приходит... Почему-то никто никогда не приходит сюда... А вы,
дядечка, тоже - уйдете и не вернетесь?.. - Белый бант мотыльком трепетал у
нее на плече. Пальцы, точно сведенные, комкали мякоть подушки. Слабый луч
пробивался откуда-то в этот чулан. Слабый луч. Меня будто током ударило. Я
присел, задыхаясь от кома поднявшихся слез, - взяв сведенные пальцы в свои
ладони. Пальцы были холодные, - как изо льда. Вообще, ее, кажется, ровно и
сильно знобило. Точно так же, как вдруг зазнобило меня. Зубы выбили
неожиданную чечетку. Я спросил, подавляя противную нервную дрожь: - Что ты
делаешь здесь?.. Тебя давно тут оставили?.. - Но она почему-то молчала,
расширив глаза - в рыжих круглых и загнутых скобкой ресницах. А затем
покачнулась - как кукла упав мне на грудь: - Папа!.. Папа!.. Прости!.. Я
тебя не узнала!.. - И стремительно, выпростав руки из моих кулаков,
неожиданно, быстро, отчаянно обхватила меня за шею: Папа!.. Папочка!..
Миленький!.. Больше не уходи!.. - Всю ее сотрясало болезненное заикание.
Или спазмы рыданий, пробившиеся изнутри. Ломкий сорванный голос
захлебывался словами: - Папа!.. Папа!.. Я столько тебя ждала!.. - Две
косички взлетели, как проволочные плетенки. На спине вместо платья
топорщился плюшевый мох. И ворсинки его колыхались, как мелкие водоросли.
Боли в сердце расширились у меня до пределов груди. Я ведь слышал уже этот
ломкий обветренный голос. Превращающийся очень быстро в нечеловеческий
крик. Ну конечно, я слышал - замученное животное... коридоры, тюрьма,
обесшнуренный скрип башмаков... затхлость камеры, боль, выворачивающая
наизнанку... Феня, ножницы, следователь Мешков... Это было, когда я
п_о_д_с_т_а_в_и_л_с_я_ вместо Корецкого. То есть, как бы включился в
какой-то его проворот. Говорят, что в условиях Хроноса это возможно. Я
сказал сквозь комок нетерпенья и слез: - Подожди, подожди... ну конечно, я
здесь останусь... ну, не плачь, ведь я для того и пришел... Посмотри мне в
глаза... Посмотри: я тебя не обманываю... - Я, по-моему, уже не говорил, а
кричал. Гладя волосы, прижимая к себе тщедушное тело. Хрипы, стоны и
шорохи переполняли чулан. Половицы его колыхались, как будто живые.
Взвизгнув, вылезли гвозди на правой стене. И оттуда просунулась, пискнув,
крысиная морда. И сказала, дохнув на меня перегаром и чесноком: - Слушай,
дядя... ну до чего же ты бестолковый... Говоришь тебе, учишь - как с гуся
вода... Ты, по-моему, дядя, слегка прибабахнутый... Обязательно влезешь в
какую-нибудь хреноту... Я тебя умоляю: оставь эту жужелицу... Ничего нет
противнее детской любви... Вообще, нынче следует держаться подальше от
молодежи... - Морда вся искривилась, как будто готовясь чихнуть. Щетки
белых усов процарапали пол и лежанку. Я услышал, как вскрикнула девочка у
меня на груди. Заворочалась, вскрикнула и что-то кольнуло мне шею. Я
схватил кочергу, одиноко торчащую из ведра, и с размаху ударил по розовой
мякоти носа. По ноздрям - так, что жмякнул раздробленный хрящ, а из глаз,
как под сильным давлением, брызнула жидкость. И Пасюк, будто в трансе,
мотаясь, затряс головой. - Ох! Дурак же ты, дядя!.. - сказал он
ошеломленно. А затем, выдувая из носа коричневые пузыри, вдруг задрал
морду вверх и опрокинулся на спину. Доски тихо и плавно, как шторы,
сомкнулись за ним. Серым пологом рухнула толстая паутина. Кочергу я,
подумав, засунул обратно в ведро. Я готов был сражаться сейчас - с кем
угодно. Потому что теперь я почувствовал, что я не один. Большеглазая
хрупкая девочка сидела у меня на коленях. И дышала, как дети - спокойно и
очень легко. Вероятно, она незаметно сомлела от всех потрясений.
Осторожно, стараясь не разбудить, я перенес ее на топчан. Руки девочки
мягко распались и она прошептала: - Не надо... - И я тоже шепнул: - Не
волнуйся, я никуда не уйду... - Мне казалось, что сердце мое вот-вот
разорвется от жалости. И от силы, которая вместе с жалостью поднялась. Я
подсунул под голову твердую сплющенную подушку. Веки девочки дрогнули,
точно от горя, во сне. Вся она потянулась в какой-то ленивой истоме. А на
тонких губах лепестками приклеилась кровь. Очень свежая, яркая, очень
пугающая. Содрогаясь, я вытер ее мокроватым платком. И спокойная девочка
снова сказала: - Не надо... - Я вдруг с ужасом понял, что она наблюдает за
мной: сквозь прикрытые веки - внимательно и настороженно. Нехороший