Мониным носом вывели химическим карандашом: "Я из госпиталя
такого-то и не могу разговаривать. В случае какого-либо
происшествия просьба доставить меня по указанному адресу".
Фирочка-Козочка водила его по улице, и прохожие
останавливались, чтобы прочитать надпись на гипсе. В России
все поголовно грамотные.
В стороне от госпиталя темнел толстыми кирпичными стенами
старый монастырь. Монахов оттуда убрали давным-давно, сразу
после революции, кресты на куполах сбили. Из госпиталя сюда
сплавили обрубки людей, которым больше некуда было податься. У
кого семьи не было, а кого семья отказалась принять за
ненадобностью.
Обитателей монастыря в городе называли "самоварами с
краником". Потому что у большинства не было ни рук, ни ног, а
только туловище, напоминавшее самовар. А что касается краника,
то под этим подразумевалось известно что. Ведь не все, что
выступает на теле, срезала с этих людей война.
В погожие дни "самовары" выводили гулять. Вернее, не
выводили, а вывешивали за монастырские окна проветриться,
потому что передвигаться они не могли. Они висели завернутые в
байковые одеяла, и, если б из этих узлов не торчали человечьи
головы, можно было подумать, что это расторопные хозяйки за
неимением холодильников вывесили за окна скоропортящиеся
продукты.
Из узлов глазели на мир мужские головы: безусые и усатые,
стриженные наголо, а то и с лихим чубом, выпущенным на лоб. И
все эти головы дымили папиросами, которые из окон втыкали им
во рты проворные руки невидимых нянек и те же руки подносили
горящие спички.
"Самовары" проветривались на солнышке, окутанные табачным
дымом, и вели задушевные разговоры, словно они сидели в родной
деревне на скамеечке, беспечно обмениваясь впечатлениями.
Когда внизу, под монастырскими стенами, появлялся Моня в
своем гипсовом хомуте и в синем байковом госпитальном халате,
из-под которого виднелись белые кальсоны, ведомый за руку
Фирочкой-Козочкой, "самовары" встречали их градом дружеских
приветствий, перемешанных с таким же дружелюбным матом.
Краники "самоварам" не поотрывало, и они в этом деле понимали
толк.
- Эй, друг! Не подкачай, слышь!
- Не посрами русское воинство!
- За нас постарайся!
- Не дрейфь, пехота! Бери штурмом!
И сыпали советы косвенные и прямые, общие и конкретные.
Искренне желая своему брату инвалиду удачи.
Они уходили в парк, забирались подальше от людей и сидели
там на скамейке. Моня изнемогал от любви. Но выразить это он
мог лишь глазами. Даже поцеловаться было невозможно.
Фирочка-Козочка, которая умела читать по глазам, брала его
руку и приникала к ней губами.
Потом она привела Моню к себе домой. И тогда он
познакомился с Розой Григорьевной. Ее мамой. Галицианской
еврейкой. А хуже галицианских евреев - только гои. Раньше Моня
не хотел этому верить, думал, это - еврейский юмор. Теперь он
убедился, что в каждой шутке есть доля правды. И очень большая
доля.
Конечно, можно понять и Розу Григорьевну. Что может
сказать еврейская мама, когда видит, что ее дочь приводит в
дом черт знает кого - в халате и кальсонах, а вместо головы у
него на шее какое-то ведро белого цвета? Она может сказать,
что лучшего подарка дочь ей придумать не могла. И предложит
поставить гостя на огороде - ворон отпугивать.
Еврейская мама подумала бы так, но не сказала. Роза
Григорьевна была галицианской еврейкой и поэтому сказала эти
слова, уперев руки в бока и загородив собою вход.
Моня не обиделся. Он быстро сориентировался в обстановке
и сообразил, чем можно взять Розу Григорьевну. Одна, без мужа,
с тремя детьми. В чужом городе. Без добра, оставленного в
Бессарабии. Бьется как рыба об лед, чтобы как-то выжить,
дотянуть с детьми до конца войны и вернуться в Бессарабию,
где, должно быть, все разграблено и сожжено. Кто нужен Розе
Григорьевне? Помощник. Который хоть немножечко снимет бремя с
ее плеч, позволит ей разогнуть спину, вздохнуть и подумать о
чем-нибудь еще, кроме куска хлеба.
Гуляя с Фирочкой-Козочкой по городу, Моня приметил
парикмахерскую на два кресла. За одним работала женщина в
застиранном халате, другое кресло всегда пустовало. Умница
Фирочка объяснила все вместо Мони этой женщине, и та для пробы
согласилась взять инвалида в напарники. Дала ему инструмент -
плохой инструмент. До войны такому инструменту было место на
помойке. Он усадил в кресло Фирочку и... стал колдовать.
Фирочка смотрела своими зелеными глазами в мутное, с трещинами
зеркало и видела, как рождалось чудо. Видела это и женщина в
застиранном халате за соседним креслом. Она даже перестала
работать и не сводила удивленных глаз с Мониных рук. У окна
останавливались прохожие, привлеченные сначала видом
диковинного мастера с гипсовым хомутом вокруг головы, а затем
- делом его рук. Скоро у окна выросла толпа.
Когда Фирочка-Козочка встала с кресла, это была уже не
бедно одетая Золушка, а принцесса из сказки. И женщины за
окном устроили Моне овацию. Такого мастера видели в этом
городе впервые.
Женщины всех возрастов бросились в парикмахерскую. На
тротуаре вытянулась очередь длиннее, чем за хлебом. С Моней, с
его руками волшебника, к женщинам вернулась забытая за войну
тяга к красоте. Особенно рвались к нему те, кому привалила
радость: муж извещал в письме, что приедет с фронта на
побывку. Этим бабам до смерти хотелось стать немножечко
красивей, хоть чуточку желанней, чтоб напомнить мужьям, что их
жены не так уж состарились за войну и что лучше их им нигде не
найти.
Таких Моня обслуживал без очереди, не обращая внимания на
гневные выкрики в толпе. Отвечать на ругань Моня не мог -
повязка не давала. Он только брови сдвигал сурово. И очередь
стихала, боясь, что мастер рассердится и совсем уйдет. Ведь
раненый, инвалид. Каково ему стоять у кресла? Его место в
госпитале, на койке. И так спасибо, что делает одолжение для
женщин.
Моня никому не делал одолжения. Он работал и за работу
брал плату. А что превращал зачуханных дурнушек в красоток,
так это была его профессия, и работать плохо он просто не
умел. Ему платили деньгами и натурой. Натурой было
продовольствие: яйца, мука, сахар. Одна женщина отдала
кофточку. Почти новую. И Моня подарил эту кофточку
Фирочке-Козочке. Пришлось немножко ушить.
Деньги и натуру он отдавал Розе Григорьевне. Потом она
сама стала приходить в парикмахерскую и все забирала, будто
так и полагалось. Но таким путем, как Моня и думал, он смягчил
ее суровое сердце и стал своим в доме. Правда, Роза
Григорьевна никак не могла привыкнуть к тому, что он только
говорить не может, а слышит все. И прямо при нем вслух
разбирала его достоинства и недостатки, не стесняясь в выраже-
ниях. Моня скоро к этому привык, и они с Фирочкой-Козочкой не
обращали на маму внимания - только посмеивались, обмениваясь
взглядами.
Иногда, если было поздно, его оставляли ночевать. Вот
тогда Роза Григорьевна и сказала:
- У товарища Цацкеса разбита только челюсть, а все
остальное у него - будь здоров, не кашляй. Так что для
невинной еврейской девушки из приличной семьи он представляет
серьезную опасность.
Они ютились вчетвером в одной комнатке. Моня был пятым.
Спали все на полу - кроватей не было, да если бы и были, то
для них не нашлось бы места.
Роза Григорьевна укладывала свое семейство, как командир
солдат, каждому определяя его место. Моню загоняла к стене, за
ним ложилась сама, потом шли двое детей, и крайней - подальше
от соблазна - Фирочка-Козочка.
Розе Григорьевне еще не было сорока лет, три года она в
глаза не видела своего мужа, и спать, прижавшись к мужской
спине, было для нее нелегким испытанием. Утром у нее
раскалывалась голова, и она проклинала Монин гипс, который
натер ей щеку, и запах лекарств, от которых ломило в висках.
Но Моней она дорожила и даже огорчалась, что не может
накормить его хорошим еврейским обедом, - благо, в доме
появились продукты, - потому что Моня не может есть как
нормальный человек. И его кормят в госпитале через специальную
трубку какими-то растворами, от чего она, Роза Григорьевна,
приключись с ней такое, сошла бы с ума или наложила на себя
руки. С другой стороны, от того, что у него гипс там, где
положено быть рту, в доме была экономия, и все продовольствие
распределялось на четверых, а не на пятерых.
Одно вызывало у Розы Григорьевны тревогу: дочь явно
влюбилась в этого получеловека и смотрит на него такими
глазами, что Розе Григорьевне уже не нужно других
доказательств. И вот тут в душе галицианской еврейки наступало
раздвоение. С одной стороны, чтобы спасти дочь от непоправимой
глупости, его надо было всеми средствами отвадить от дома и
навсегда покончить с этим делом. Но с другой стороны... Он -
кормилец. Без него ее деточкам не видать бы как своих ушей ни
яичек, ни молочка, ни сдобных булочек, которые она пекла из
заработанной Моней муки. Надо быть ненормальной, чтобы самой
взять и отказаться от такой удачи. И Роза Григорьевна не
предпринимала никаких шагов.
Она выжидала. Чего? Она же не дура. Пройдет еще немного
времени, и все кончится само собой. Моня поправится, с него
снимут гипс, и тогда-будь здоров, пиши открытки - загремит
опять на фронт. И Фирочка будет свободна. А иметь ее свободной
у Розы Григорьевны были веские основания.
Если прежде один только Моня Цацкес разглядел в
Фирочке-Козочке принцессу, то сейчас, с прической, сделанной
руками влюбленного мастера, она стала такой красавицей, что
люди, раньше не замечавшие ее, останавливались на улице как
вкопанные и долго смотрели ей вслед. Даже при том дефиците
женихов, какой может быть только на четвертом году
кровопролитной войны, претендентов на Фирочкину руку было хоть
отбавляй. Эти претенденты робели приблизиться к Фирочке,
особенно если рядом было это огородное пугало в гипсе, а
обращались со своими предложениями к Розе Григорьевне. И она
вела переговоры с женихами с трезвой и холодной головой, при
этом жеманясь и томно закатывая глаза, словно не дочь, а себя
пыталась пристроить в жизни.
А Фирочка-Козочка и Моня Цацкес были на седьмом небе.
Такого он еще не испытывал. И она - тоже. Они бродили по
укромным местам, держась за руки, и он ни разу не позволил
себе ни одного движения, способного ее обидеть. И все время
они болтали. Фирочка-Козочка говорила за двоих, а он лишь
кивал и улыбался глазами.
Они говорили о будущем. Но это будущее рисовалось далеко
не радужным. Скоро Моню выпишут из госпиталя и отправят на
фронт. А что будет с Фирочкой-Козочкой? Она же умрет от горя,
если больше не увидит его. А что же делать, чтобы не
расставаться? Поступить на курсы санитарок и вслед за Моней
поехать на фронт и попроситься там в Литовскую дивизию.
Фирочка-Козочка стала ходить на курсы, ничего не сказав
маме. Роза Григорьевна узнала об этом, когда было уже поздно,
потому что Фирочку-Козочку поставили на военный учет. И
сыграть обратный ход - значило зачислить дочку в дезертиры. Со
всеми вытекающими последствиями. Роза Григорьевна чуть с ума
не сошла.
Они поцеловались, когда с Мони сняли гипс, открыв
бледные-бледные губы с неровными следами швов и шрамами на
подбородке - гуще чем паутина. Фирочка-Козочка легонько водила
губками по шрамам, и Монино сердце замирало. Прикосновение ее
губ отзывалось сладким звоном в голове, и в глазах начинало
щипать, как перед слезами.