немного лучше, чем есть на самом деле.
Пишу - не дописывая предложений, сокращая слова. Боюсь потерять, не
успеть передать то, что чувствую, что мимолетно возникнув, пока еще живет
во мне.
Я пишу "Памяти товарища".
Я пишу о себе.
Мне в редакцию рано. Надо отпечатать написанное к приходу Амирана.
В стеклянной будке, положив голову на руки, дремлет одноногий
инвалид, наследовавший матери Шурика. Входя, случайно грохаю громадной -
металл и стекло - дверью. Страж не просыпается.
Появляется Амиран. Молча ждет, пока допечатаю. Прочитав, поднимает на
меня свои прозрачные глаза, говорит:
- Шефу не понравится. Но мы зайдем к нему в самый последний момент,
когда менять что-нибудь будет поздно.
Без десяти двенадцать вступаем в редакторский кабинет. Шеф надевает
очки. Читает. Мрачнеет.
- Мы не можем дать это. Так некрологи не пишут.
Амиран бесстрастно:
- Через пять минут некролог должен быть в цеху.
Шеф надевает очки.
- Надо переписать. Дадим в следующий номер.
Амиран, глядя в окно:
- Следующий номер юбилейный.
И верно: следующий номер юбилейный, пятитысячный для нашей газеты. Он
готов к печати давно, уже с месяц. Его содержание никак не сочетается с
некрологом. Жизни - жизненно, как говорится.
Шеф снимает очки.
- Но мы не можем совсем не давать некролог. Умер наш сотрудник, наш
товарищ...
- Конечно, не можем, - поддакиваю я.
Шеф надевает очки. Внимательно изучает меня (появляется ощущение, что
не все пуговицы застегнуты), говорит назидательно:
- Некрологи публикуются, чтобы вызывать в людях память о человеке.
Умер наш сотрудник, наш товарищ, и, значит, некролог, что вы написали,
наша память о нем. Некролог - это статья, содержащая сведения о жизни и
смерти человека...
Подобным образом редактор способен рассуждать бесконечно, поэтому
Амиран все тем же бесстрастным тоном прерывает его:
- Если через две минуты некролог не попадет в цех, будут неприятности
с типографией.
Шеф снимает очки, снова надевает, ставит, где полагается, закорючку
подписи и вяло машет рукой: несите, мол.
Мы с трудом удерживаемся от смеха.
В нашей комнате импровизированное собрание. Шурик прикидывает, кто
даст деньги "на Толю", в столбик пишет фамилии. Вдруг подскакивает,
протягивает список.
Шестым в столбике значится Ножкин.
"Толю не вернешь, а жизнь продолжается". Я все жду, что кто-нибудь,
исполнившись философичности, произнесет эти слова, но пока мои ожидания не
оправдываются.
А жизнь, как бы то ни было, продолжается. И надо работать. И я лишу
тот самый очерк, что должен был написаться еще при жизни Толи. Редактор
сегодня осведомлялся о его судьбе. Я ответил: "У машинистки". Очерк и в
самом деле сейчас печатается: я печатаю сам, доканчиваю восьмую страницу,
без мудрствования и натуги. Если ничего не помешает, требуемые пятьсот
строк лягут через час на стол Амирана. Каждая из них будет честна,
правдива, и все же вместе взятые, они не выразят того, что я мог, но не
сумел сказать.
На девятой странице входит Пониматель. Садится рядом.
- Выбора теперь нет ни у меня, ни у тебя. Моя звездочка взойдет
послезавтра. Ты должен успеть подготовиться.
- Должен? Кому должен?
- Толе должен, мне должен, себе должен! - в голосе Понимателя
несвойственный ему металл.
- А если моя звездочка тоже вот-вот?..
- Это случится не скоро. А "вот-вот" тебя позовут к редактору.
Заглядывает Валерия.
- К шефу!
Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.
Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за
некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на
участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту
стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может
быть, написать. "Только без всяких ухищрений, это рядовой материал", -
предупреждает меня редактор.
- Это тема Ножкина, - говорит он напоследок. Что поделаешь: Толю не
вернешь, а жизнь продолжается.
Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая
сюда в стародавние времена. Вынуть ее не поднимается рука. Была любовь...
Была! И только это мешает драме обернуться фарсом.
Собрание идет своим чередом. Поднимаются люди, читают по бумажкам:
цитата в начале, цитата в конце. Лица постные, о деле ни полслова. И я
вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о
собрании, начинаю думать о Ножкине.
Срок пребывания человека среди живых не есть единственно его жизнь:
его секундомер включается, когда мать подумает о нем, еще, может быть, не
зачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его.
Я не помню, где моя память захватила это слово - "жизнесмерть". Оно -
красиво-неясно-страшноватое - точно обозначает предмет моего рассуждения.
Я - один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, с
надеждой, что кто-то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться
с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу
мириться с абсолютным концом. Если слаться, смысла в жизни останется не
больше, чем в смерти...
- Это здорово, что прислали именно вас! - за спиной знакомый голос.
Поворачиваюсь. Так и есть - но так бывает только в кино: позади,
согнувшись в три погибели, стоит сын героя моего очерка. Вот уж с кем я не
чаял здесь встретиться.
- Это я - по поручению управляющего, конечно, - звонил вашему
редактору. Я вам верю, что бы там ни говорили, вы сможете написать про
наши дела как надо.
- А как надо? Мне никто ничего не говорил.
- Да? - Он глядит на меня подозрительно, но быстро светлеет лицом,
словно осознав что-то. - Если вам нужно, мы получили чешскую сантехнику.
Такие нежно-голубые тона...
- Нет, мне не нужно.
- Нет?.. А итальянский кафель, бежевый такой, с поволокой?
- Нет, спасибо.
- Смотрите, а то разойдется. Между прочим, десять метров пошло на
дачу самому Г.В. Хороший кафель!..
Иду домой, точнее - к Шурику. Ветер. На душе кошки скребут.
Интересно, Ножкина тоже пытались купить за импортный унитаз? Наверняка
пытались. А он не продался. Но спасовал перед редактором. Нежно-голубые
тона с поволокой, черт бы их побрал!.. Представляю, как он переживал. А мы
его тюкали, поучали, "Кто же, мой друг, виноват? - выговорил Амиран. -
Умей настоять на своем". А он не умел и на этот раз не сумел тоже. И клял
себя за это, не мог не клясть. "Толя - совесть редакции..." А сердце не
камень, сердце не выдержало.
К Шурику не хочется. В голове почему-то вертится: "И старый мир, как
пес бездомный..." При чем здесь "старый мир"? А вот пес к месту, только у
Блока, он, кажется, "безродный"...
Я решаю идти в редакцию. Мне надо подумать. По дороге я должен пройти
мимо дома Иры. Когда до него остается перейти через улицу, я уже знаю, что
возле подъезда остановлюсь, помедлю немного и пойду вверх по лестнице...
Я сумел уйти от Иры, не разбудив ее. Я тихо собрал вещи, бесшумно
оделся, без звука закрыл за собой дверь.
Теперь, когда я сижу в редакции, приходит мысль: она не спала, она
наблюдала сквозь щелки глаз, как я, путаясь в темноте, собираю одежонку, и
посмеивалась про себя.
Как она развеселилась, когда я попытался рассказать ей, что она -
Прекрасная Дама! Она смеялась, но я смеялся громче...
Семь утра, еще темно. Открываю окно. Воздух, холодный и влажный,
заползает под пиджак...
Появляется Шурик. Держится обиженно.
- Мог и предупредить, я беспокоился. Ты вернулся в лоно семьи!?
- Зашел к знакомому и застрял. Извини.
- У тебя ухо в помаде. Пойди отмой.
Насчет помады, конечно, блеф. Но "отмыть" - идея. Внизу у нас имеется
душ для типографских работников. Отличная вещь - душ, хорошо проясняет
голову.
После душа меняю рубашку. По настоянию жены я всегда храню на работе
свежую рубашку, и вот - пригодилась.
Захожу к Амирану. Он протягивает мне сегодняшний номер нашей газеты.
На четвертой полосе некролог с фотографией. После ретуши Толя не похож на
себя. Вторую полосу открывает материал под призывным заголовком; "Работать
лучше!" Под ним подпись в рамке "А. Ножкин", "Работать лучше!" - то самое
серо-буро-малиновое, что получилось из фельетона о строительстве Дворца
муз. Амиран разводит руками: "Шеф приказал в один номер с некрологом..."
Половина десятого. Пора на случку.
Пятиминутки обычно продолжаются у нас часами. Привычно изучаю трещину
на потолке. Она почти незаметна, но если ежедневно смотреть в одну
точку...
Наконец дело доходит до меня. Сообщаю о ситуации вокруг строительства
Дворца, предлагаю готовить критический материал.
- Но мы только что выступили в совершенно ином ключе, - редактор
тычет пальцем в сегодняшний номер. - Газета не флюгер. Мы не можем
постоянно менять свое мнение.
- Даже когда предыдущее мнение ошибочно?
- Предыдущее мнение - мнение Толи. Нельзя так легко поступаться
памятью умершего товарища!..
Пауза. У редактора ходят желваки на скулах; он понял, что сказал
глупость, но на попятную не пойдет. Да и я не дам ему сделать это.
- А если вам позвонит Г.В. и попросит изменить свое мнение, вы тоже
откажетесь?
Шеф не знает, как реагировать.
- Вы забываетесь!.. Вы... вы пьяны!..
Все прячут глаза.
- Вы убили Толю, - говорю я тихо: каждое слово - выдох.
Редактор потрясен. Он беспомощно озирается, бормочет:
- Что он говорит? Что он говорит?..
Он не может, не хочет понять, что происходит.
- Вы и такие, как вы, убили Толю, - повторяю я.
Шеф лихорадочно роется в кармана!. Достает трубочку нитроглицерина.
- Выйди, - говорит мне Олег, заместитель редактора.
Я мотаю головой.
- Я прошу тебя, выйди.
Редактор дрожащей рукой извлекает таблетку. Выхожу.
Стою в коридоре уверенный: сейчас ребята скажут ему все, что думают,
и тоже окажутся здесь. Но проходит минута, пять, десять - никого. Бреду к
себе. Через полчаса звонит Олег и просит зайти.
У него набито народу.
- Безумству храбрых поем мы славу, - встречает меня Олег.
- Громко вы все ее пели в редакторском кабинете...
- Ты требуешь от нас массового героизма. А это явление нечастое.
- Ага, он, как тот крысолов, - добавляет Шурик. - Дудит в свою дуду и
зовет нас топиться, а мы, помня, что редактор одной ногой на пенсии,
топиться не хотим.
- Резонно. Каждый умирает в одиночку.
Я хочу уйти.
- За кого ты нас принимаешь?! - останавливает меня Амиран. - Если
что, мы тебя в обиду не дадим. Тебе интересно, что сказал редактор, когда
ты вышел?
- Что?
- Он оказал, что вы оба погорячились. Ты согласен, что ты
погорячился?
- Да, я погорячился...
Шурик прыскает. И смеемся все. Цунами смеха. Обида заползает куда-то
вглубь. В самом деле, чего я хотел от них? Чтобы хором объявили
забастовку? Чтобы коллективную жалобу в обком накатали?
А у меня - уходя, я забыл запереть дверь - сидит Сын героя (про себя
я почему-то наименовал его именно так). Сидит, закинув ногу на ногу, и
читает очерк о своем отце.
- Вам никогда не говорили, что нельзя брать бумаги с чужого стола? -
Мне хочется обидеть его, унизить.
Но он и не думает обижаться. Такие люди, когда надо, умеют не
обижаться - этакие необижающиеся ваньки-встаньки. Он подскакивает, ровняет
листы в аккуратную стопочку.
- Они лежали, и я думал... Знаете, у меня сын растет, десятиклассник.
Мечтает быть похожим на деда. Нельзя ли его тоже упомянуть, в смысле -