поэзии, и то, что ей предназначено в будущем, следующий по
порядку шаг, который предстоит ей сделать в ее историческом
развитии. И он чувствовал себя только поводом и опорной
точкой, чтобы она пришла в это движение.
Он избавлялся от упреков самому себе, недовольство собою,
чувство собственного ничтожества на время оставляло его. Он
оглядывался, он озирался кругом.
Он видел головы спящих Лары и Катеньки на белоснежных
подушках. Чистота белья, чистота комнат, чистота их очертаний,
сливаясь с чистотою ночи, снега, звезд и месяца в одну
равнозначительную, сквозь сердце доктора пропущенную волну,
заставляла его ликовать и плакать от чувства торжествующей
чистоты существования.
"Господи! Господи!" -- готов был шептать он. -- "И все это
мне! За что мне так много? Как подпустил ты меня к себе, как
дал забрести на эту бесценную твою землю, под эти твои звезды,
к ногам этой безрассудной, безропотной, незадачливой,
ненаглядной?"
Было три часа ночи, когда Юрий Андреевич поднял глаза от
стола и бумаги. Из отрешенной сосредоточенности, в которую он
ушел с головой, он возвращался к себе, к действительности,
счастливый, сильный, спокойный. Вдруг в безмолвии далеких
пространств, раскинувшихся за окном, он услышал заунывный,
печальный звук.
Он прошел в соседнюю неосвещенную комнату, чтобы из нее
посмотреть в окно. За те часы, что он провел за писанием,
стекла успели сильно заиндеветь, через них нельзя было ничего
разглядеть. Юрий Андреевич оттащил скатанный ковер, которым
заложен был низ выходной двери, чтобы из-под нее не дуло,
накинул на плечи шубу и вышел на крыльцо.
Белый огонь, которым был объят и полыхал незатененный снег
на свету месяца, ослепил его. Вначале он не мог ни во что
вглядеться и ничего не увидел. Но через минуту расслышал
ослабленное расстоянием протяжное утробно-скулящее завывание и
тогда заметил на краю поляны за оврагом четыре вытянутые тени,
размером не больше маленькой черточки.
Волки стояли рядом, мордами по направлению к дому и, подняв
головы, выли на луну или на отсвечивающие серебряным отливом
окна Микулицынского дома. Несколько мгновений они стояли
неподвижно, но едва Юрий Андреевич понял, что это волки, они
по-собачьи, опустив зады, затрусили прочь с поляны, точно
мысль доктора дошла до них. Доктор не успел доискаться, в
каком направлении они скрылись.
"Неприятная новость!" -- подумал он. -- "Только их
недоставало. Неужели где-то под боком, совсем близко, их
лежка? Может быть, даже в овраге. Как страшно! И на беду еще
эта Савраска Самдевятовская в конюшне. Лошадь, наверное, они и
почуяли".
Он решил до поры до времени ничего не говорить Ларе, чтобы
не пугать ее, вошел внутрь, запер наружную дверь, притворил
промежуточные, ведшие с холодной половины на теплую, заткнул
их щели и отверстия, и подошел к столу.
Лампа горела ярко и приветливо, по-прежнему. Но больше ему
не писалось. Он не мог успокоиться. Ничего, кроме волков и
других грозящих осложнений, не шло в голову. Да и устал он. В
это время проснулась Лара.
-- А ты все горишь и теплишься, свечечка моя яркая! --
влажным, заложенным от спанья шопотом тихо сказала она. -- На
минуту сядь поближе, рядышком. Я расскажу тебе, какой сон
видела.
И он потушил лампу.
9
Опять день прошел в помешательстве тихом. В доме отыскались
детские салазки. Раскрасневшаяся Катенька в шубке, громко
смеясь, скатывалась на неразметенные дорожки палисадника с
ледяной горки, которую ей сделал доктор, плотно уколотив
лопатой и облив водою. Она без конца, с застывшей на лице
улыбкой, взбиралась назад на горку и втаскивала вверх санки за
веревочку.
Морозило, мороз заметно крепчал. На дворе было солнечно.
Снег желтел под лучами полдня и в его медовую желтизну сладким
осадком вливалась апельсиновая гуща рано наступавшего вечера.
Вчерашнею стиркой и купаньем Лара напустила в дом сырости.
Окна затянуло рыхлым инеем, отсыревшие от пара обои с потолка
до полу покрывались черными струистыми отеками. В комнатах
стало темно и неуютно. Юрий Андреевич носил дрова и воду,
продолжая недовершенный осмотр дома со всЛ время
непрекращающимися открытиями, и помогал Ларе, с утра занятой
беспрестанно возникавшими перед ней домашними делами.
Снова в разгаре какой-нибудь работы их руки сближались и
оставались одна в другой, поднятую для переноски тяжесть
опускали на пол, не донеся до цели, и приступ туманящей
непобедимой нежности обезоруживал их. Снова все валилось у них
из рук и вылетало из головы. Опять шли минуты и слагались в
часы и становилось поздно, и оба с ужасом спохватывались,
вспомнив об оставленной без внимания Катеньке, или о
некормленой и непоеной лошади, и сломя голову бросались
наверстывать и исправлять упущенное и мучились угрызениями
совести.
У доктора от недосыпу ломило голову. Сладкий туман, как с
похмелья, стоял в ней и ноющая, блаженная слабость во всем
теле. Он с нетерпением ждал вечера, чтобы вернуться к
прерванной ночной работе.
Предварительную половину дела совершала за него та сонная
дымка, которою был полон он сам, и подернуто было все кругом,
и окутаны были его мысли. Обобщенная расплывчатость, которую
она всему придавала, шла в направлении, предшествующем
точности окончательного воплощения. Подобно смутности первых
черновых набросков, томящая праздность целого дня служила
трудовой ночи необходимой подготовкой.
Безделье усталости ничего не оставляло нетронутым,
непретворенным. Все претерпевало изменения и принимало другой
вид.
Юрий Андреевич чувствовал, что мечтам его о более прочном
водворении в Варыкине не сбыться, что час его расставания с
Ларою близок, что он ее неминуемо потеряет, а вслед за ней и
побуждение к жизни, а может быть и жизнь. Тоска сосала его
сердце. Но еще больше томило его ожидание вечера, и желание
выплакать эту тоску в таком выражении, чтобы заплакал всякий.
Волки, о которых он вспоминал весь день, уже не были
волками на снегу под луною, но стали темой о волках, стали
представлением вражьей силы, поставившей себе целью погубить
доктора и Лару или выжить их из Варыкина. Идея этой
враждебности, развиваясь, достигла к вечеру такой силы, точно
в Шутьме открылись следы допотопного страшилища и в овраге
залег чудовищных размеров сказочный, жаждущий докторовой крови
и алчущий Лары дракон.
Наступил вечер. По примеру вчерашнего доктор засветил на
столе лампу. Лара с Катенькой легли спать раньше, чем
накануне.
Написанное ночью распадалось на два разряда. Знакомое,
перебеленное в новых видоизменениях было записано чисто,
каллиграфически. Новое было набросано сокращенно, с точками,
неразборчивыми каракулями.
Разбирая эту мазню, доктор испытал обычное разочарование.
Ночью эти черновые куски вызывали у него слезы и ошеломляли
неожиданностью некоторых удач. Теперь как раз эти мнимые удачи
остановили и огорчили его резко выступающими натяжками.
Всю жизнь мечтал он об оригинальности сглаженной и
приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом
общеупотребительной и привычной формы, всю жизнь стремился к
выработке того сдержанного, непритязательного слога, при
котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не
замечая, каким способом они его усваивают. Всю жизнь он
заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего
внимания, и приходил в ужас от того, как он еще далек от этого
идеала.
Во вчерашних набросках ему хотелось средствами, простотою
доходящими до лепета и граничащими с задушевностью колыбельной
песни, выразить свое смешанное настроение любви и страха и
тоски и мужества, так чтобы оно вылилось как бы помимо слов,
само собою.
Теперь, на другой день, просматривая эти пробы, он нашел,
что им недостает содержательной завязки, которая сводила бы
воедино распадающиеся строки. Постепенно перемарывая
написанное, Юрий Андреевич стал в той же лирической манере
излагать легенду о Егории Храбром. Он начал с широкого,
предоставляющего большой простор, пятистопника. Независимое от
содержания, самому размеру свойственное благозвучие раздражало
его своей казенной фальшивою певучестью. Он бросил напыщенный
размер с цензурою, стеснив строки до четырех стоп, как борются
в прозе с многословием. Писать стало труднее и заманчивее.
Работа пошла живее, но все же излишняя болтливость проникала в
нее. Он заставил себя укоротить строчки еще больше. Словам
стало тесно в трехстопнике, последние следы сонливости слетели
с пишущего, он пробудился, загорелся, узость строчных
промежутков сама подсказывала, чем их наполнить. Предметы,
едва названные на словах, стали не шутя вырисовываться в раме
упоминания. Он услышал ход лошади, ступающей по поверхности
стихотворения, как слышно спотыкание конской иноходи в одной
из баллад Шопена. Георгий Победоносец скакал на коне по
необозримому пространству степи, Юрий Андреевич видел сзади,
как он уменьшается, удаляясь. Юрий Андреевич писал с
лихорадочной торопливостью, едва успевая записывать слова и
строчки, являвшиеся сплошь к месту и впопад.
Он не заметил, как встала с постели и подошла к столу Лара.
Она казалась тонкой и худенькой и выше, чем на самом деле, в
своей Длинной ночной рубашке до пят. Юрий Андреевич вздрогнул
от неожиданности, когда она выросла рядом, бледная, испуганная
и, вытянув руку вперед, шопотом спросила:
-- Слышишь? Собака воет. Даже две. Ах как страшно, какая
Дурная примета! Как-нибудь дотерпим до утра, и едем, едем. Ни
минуты тут дольше не останусь.
Через час, после долгих уговоров, Лариса Федоровна
успокоилась и снова уснула. Юрий Андреевич вышел на крыльцо.
Волки были ближе, чем прошлую ночь, и скрылись еще скорее. И
опять Юрий Андреевич не успел уследить, в какую сторону они
ушли. Они стояли кучей, он не успел их сосчитать. Ему
показалось, что их стало больше.
10
Наступил тринадцатый день их обитания в Варыкине, не
отличавшийся обстоятельствами от первых. Так же накануне выли
волки, исчезнувшие было в середине недели. Снова приняв их за
собак, Лариса Федоровна так же положила уехать на другое утро,
напуганная дурной приметой. Так же чередовались у нее
состояния равновесия с приступами тоскливого беспокойства,
естественного у трудолюбивой женщины, не привыкшей к
целодневным излияниям души и праздной, непозволительной
роскоши неумеренных нежностей.
ВсЛ повторялось в точности, так что когда в это утро на
второй неделе Лариса Федоровна опять, как столько раз перед
этим, стала собираться в обратную дорогу, можно было подумать,
что прожитых в перерыве полутора недель как не бывало.
Опять было сыро в комнатах, в которых было темно вследствие
хмурости серого пасмурного дня. Мороз смягчился, с темного
неба, покрытого низкими тучами, с минуты на минуту должен был
повалить снег. Душевная и телесная усталость от затяжного
недосыпания подкашивала Юрия Андреевича. Мысли путались у
него, силы были подорваны, он ощущал сильную зябкость от
слабости и, ежась и потирая руки от холода, ходил по
нетопленной комнате, не зная, что решит Лариса Федоровна и за
что, соответственно ее решению, ему надо будет приняться.
Ее намерения были неясны. Сейчас она полжизни отдала бы за
то, чтобы оба они не были так хаотически свободны, а
вынужденно подчинялись какому угодно строгому, но раз навсегда
заведенному порядку, чтобы они ходили на службу, чтобы у них
были обязанности, чтобы можно было жить разумно и честно.