принадлежности. И открыто на виду такие же неожиданности.
Например, лампа на столе, налитая керосином. Это не
Микулицынское, я ведь знаю. Это из какого-то другого
источника.
-- Удивительная удача! Это всЛ он, жилец таинственный. Как
из Жюль Верна. Ах, ну что ты скажешь в самом деле! Опять мы
заболтались и точим лясы, а у меня бак перекипает.
Они суетились, бросаясь туда и сюда по комнатам, с
несвободными, занятыми руками, и набегу натыкались друг на
друга или налетали на Катеньку, которая торчала поперек дороги
и вертелась под ногами. Девочка слонялась из угла в угол,
мешая уборке, и дулась в ответ на замечания. Она зябла и
жаловалась на холод.
"Бедные современные дети, жертвы нашей цыганщины, маленькие
безропотные участники наших скитаний", -- думал доктор, а сам
говорил девочке:
-- Ну, извини, милая. Нечего ежиться. Вранье и капризы.
Печка раскалена докрасна.
-- Печке, может быть, тепло, а мне холодно.
-- Тогда потерпи Катюша. Вечером я вытоплю ее
жарко-прежарко во второй раз, а мама говорит, к тому же
искупает еще тебя, ты слышала? А пока на вот, лови. -- И он
валил в кучу на пол старые Ливериевы игрушки из выхоложенной
кладовой, целые и поломанные, кирпичики и кубики, вагоны и
паровозы, и разграфленные на клетки, разрисованные и
размеченные цифрами куски картона к играм с фишками и
игральными костями.
-- Ну, что вы, Юрий Андреевич, -- как взрослая, обижалась
Катенька. -- Это всЛ чужое. И для маленьких. А я большая.
А через минуту она усаживалась поудобнее на середину ковра,
и под ее руками игрушки всех видов сплошь превращались в
строительный материал, из которого Катенька воздвигала
привезенной из города кукле Нинке жилище куда с большим
смыслом и более постоянное, чем те чужие меняющиеся
пристанища, по которым ее таскали.
-- Какой инстинкт домовитости, неистребимое влечение к
гнезду и порядку! -- говорила Лариса Федоровна, из кухни
наблюдая игру дочери. -- Дети искренни без стеснения и не
стыдятся правды, а мы из боязни показаться отсталыми готовы
предать самое дорогое, хвалим отталкивающее и поддакиваем
непонятному.
-- Нашлось корыто, -- входя с ним из темных сеней, прерывал
доктор. -- Действительно не на месте было. На полу под
протекавшим потолком, с осени, видно, стояло.
7
На обед, изготовленный впрок на три дня из свеже начатых
запасов, Лариса Федоровна подала вещи небывалые, картофельный
суп и жареную баранину с картошкой. Разлакомившаяся Катенька
не могла накушаться, заливалась смехом и шалила, а потом,
наевшись и разомлев от тепла, укрылась маминым пледом и сладко
уснула на диване.
Лариса Федоровна, прямо от плиты, усталая, потная,
полусонная, как дочь, и удовлетворенная впечатлением,
произведенным ее стряпнею, не торопилась убирать со стола и
присела отдохнуть. Убедившись, что девочка спит, она говорила,
навалившись грудью на стол и подперши голову рукою:
-- Я бы сил не щадила и в этом находила бы счастье, только
бы знать, что это не попусту и ведет к какой-то цели. Ты мне
должен ежеминутно напоминать, что мы тут для того, чтобы быть
вместе. Подбадривай меня и не давай опомниться. Потому что,
строго говоря, если взглянуть трезво, чем мы заняты, что у нас
происходит? Налет на чужое жилище, вломились, распоряжаемся и
все время подхлестываем себя спешкой, чтобы не видеть, что это
не жизнь, а театральная постановка, не всерьез, а "нарочно",
как говорят дети, кукольная комедия, курам на смех.
-- Но, мой ангел, ты ведь сама настаивала на этой поездке.
Вспомни, как я долго противился и не соглашался.
-- Верно. Не спорю. Но вот я уже и провинилась. Тебе можно
колебаться, задумываться, а у меня всЛ должно быть
последовательно и логично. Мы вошли в дом, ты увидел детскую
кроватку сына и тебе стало дурно, ты чуть не упал в обморок от
боли. У тебя на это есть право, а мне это не позволено, страх
за Катеньку, мысли о будущем должны отступать перед моею
любовью к тебе.
-- Ларуша, ангел мой, приди в себя. Одуматься, отступить от
решения никогда не поздно. Я первый советовал тебе отнестись к
словам Комаровского серьезней. У нас есть лошадь. Хочешь
завтра слетаем в Юрятин. Комаровский еще там, не уехал. Ведь
мы его видели с саней на улице, причем он нас, по-моему, не
заметил. Мы его наверное еще застанем.
-- Я почти ничего еще не сказала, а у тебя уже недовольные
нотки в голосе. Но скажи, разве я не права? Прятаться так
ненадежно, наобум, можно было и в Юрятине. А если уже искать
спасения, то надо было наверняка, с продуманным планом, как, в
конце концов, предлагал этот сведущий и трезвый, хотя и
противный, человек. Ведь здесь мы, я просто не знаю, насколько
ближе к опасности, чем где бы то ни было. Беспредельная,
вихрям открытая равнина. И мы одни как перст. Нас на ночь
снегом занесет, к утру не откопаемся. Или наш таинственный
благодетель, наведывающийся в дом, нагрянет, окажется
разбойником, и нас зарежет. Есть ли у тебя хотя оружие? Нет,
вот видишь. Меня страшит твоя беспечность, которою ты меня
заражаешь. От нее у меня сумятица в мыслях.
-- Но что ты в таком случае хочешь? Что прикажешь мне
делать?
-- Я и сама не знаю, как тебе ответить. Держи меня все
время в подчинении. Беспрестанно напоминай мне, что я твоя
слепо тебя любящая, не рассуждающая раба. О, я скажу тебе.
Наши близкие, твои и мои, в тысячу раз лучше нас. Но разве в
этом дело? Дар любви, как всякий другой дар. Он может быть и
велик, но без благословения он не проявится. А нас точно
научили целоваться на небе и потом детьми послали жить в одно
время, чтобы друг на друге проверить эту способность. Какой-то
венец совместности, ни сторон, ни степеней, ни высокого, ни
низкого, равноценность всего существа, всЛ доставляет радость,
всЛ стало душою. Но в этой дикой, ежеминутно подстерегающей
нежности есть что-то по-детски неукрощенное, недозволенное.
Это своевольная, -- разрушительная стихия, враждебная покою в
доме. Мой долг бояться и не доверять ей.
Она обвивала ему шею руками и, борясь со слезами,
заканчивала:
-- Понимаешь, мы в разном положении. Окрыленность дана
тебе, чтобы на крыльях улетать за облака, а мне, женщине,
чтобы прижиматься к земле и крыльями прикрывать птенца от
опасности.
Ему страшно нравилось все, что она говорила, но он не
показывал этого, чтобы не впасть в приторность. Сдерживаясь,
он замечал:
-- Бивуачность нашего жилья действительно фальшива и
взвинченна. Ты глубоко права. Но не мы ее придумали. Угорелое
метание -- участь всех, это в духе времени.
Я сам с утра думал сегодня приблизительно о том же. Я хотел
бы приложить всЛ старание, чтобы остаться тут подольше. Не
могу сказать, как я соскучился по работе. Я имею в виду не
сельскохозяйственную. Мы однажды тут всем домом вложили себя в
нее, и она удалась. Но я был бы не в силах повторить это еще
раз. У меня не то на уме.
Жизнь со всех сторон постепенно упорядочивается. Может быть
когда-нибудь снова будут издавать книги.
Вот о чем я раздумывал. Нельзя ли было бы сговориться с
Самдевятовым, на выгодных для него условиях, чтобы он полгода
продержал нас на своих хлебах, под залог труда, который я
обязался бы написать тем временем, руководства по медицине,
предположим, или чего-нибудь художественного, книги
стихотворений, к примеру. Или, скажем, я взялся бы перевести с
иностранного что-нибудь прославленное, мировое. Языки я знаю
хорошо, я недавно прочел объявление большого петербургского
издательства, занимающегося выпуском одних переводных
произведений. Работы такого рода будут, наверное, представлять
меновую ценность, обратимую в деньги. Я был бы счастлив
заняться чем-нибудь в этом роде.
-- Спасибо, что ты мне напомнил. Я тоже сегодня думала о
чем-то подобном. Но у меня нет веры, что мы тут продержимся.
Наоборот, я предчувствую, что нас унесет скоро куда-то дальше.
Но пока в нашем распоряжении эта остановка, у меня есть к тебе
просьба. Пожертвуй мне несколько часов в ближайшие ночи и
запиши, пожалуйста, все из того, что ты читал мне в разное
время на память. Половина этого растеряна, а другая не
записана, и я боюсь, что потом ты всЛ забудешь и оно пропадет,
как, по твоим словам, с тобой уже часто случалось.
8
К концу дня все помылись горячею водой, в изобилии
оставшейся от стирки. Лара выкупала Катеньку. Юрий Андреевич с
блаженным чувством чистоты сидел за оконным столом спиной к
комнате, в которой Лара, благоухающая, запахнутая в купальный
халат, с мокрыми, замотанными мохнатым полотенцем в тюрбан
волосами, укладывала Катеньку и устраивалась на ночь. Весь
уйдя в предвкушение скорой сосредоточенности, Юрий Андреевич
воспринимал всЛ совершавшееся сквозь пелену разнеженного и
всеобобщающего внимания.
Был час ночи, когда, притворявшаяся до тех пор, будто спит,
Лара действительно уснула. Смененное на ней, на Катеньке и на
постели белье сияло, чистое, глаженое, кружевное. Лара и в те
годы ухитрялась каким-то образом его крахмалить.
Юрия Андреевича окружала блаженная, полная счастья, сладко
дышащая жизнью, тишина. Свет лампы спокойной желтизною падал
на белые листы бумаги и золотистым бликом плавал на
поверхности чернил внутри чернильницы. За окном голубела
зимняя морозная ночь. Юрий Андреевич шагнул в соседнюю
холодную и неосвещенную комнату, откуда было виднее наружу, и
посмотрел в окно. Свет полного месяца стягивал снежную поляну
осязательной вязкостью яичного белка или клеевых белил.
Роскошь морозной ночи была непередаваема. Мир был на душе у
доктора. Он вернулся в светлую, тепло истопленную комнату и
принялся за писание.
Разгонистым почерком, заботясь, чтобы внешность написанного
передавала живое движение руки и не теряла лица, обездушиваясь
и немея, он вспомнил и записал в постепенно улучшающихся,
уклоняющихся от прежнего вида редакциях наиболее
определившееся и памятное, "Рождественскую звезду", "Зимнюю
ночь" и довольно много других стихотворений близкого рода,
впоследствии забытых, затерявшихся и потом никем не найденных.
Потом от вещей отстоявшихся и законченных перешел к
когда-то начатым и брошенным, вошел в их тон и стал
набрасывать их продолжение, без малейшей надежды их сейчас
дописать. Потом разошелся, увлекся и перешел к новому.
После двух-трех легко вылившихся строф и нескольких, его
самого поразивших сравнений, работа завладела им, и он испытал
приближение того, что называется вдохновением. Соотношение
сил, управляющих творчеством, как бы становится на голову.
Первенство получает не человек и состояние его души, которому
он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить.
Язык, родина и вместилище красоты и смысла, сам начинает
думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в
отношении внешне слухового звучания, но в отношении
стремительности и могущества своего внутреннего течения. Тогда
подобно катящейся громаде речного потока, самым движением
своим обтачивающей камни дна и ворочающей колеса мельниц,
льющаяся речь сама, силой своих законов создает по пути,
мимоходом, размер и рифму, и тысячи других форм и образований
еще более важных, но до сих пор неузнанных, неучтенных,
неназванных.
В такие минуты Юрий Андреевич чувствовал, что главную
работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится
над ним и управляет им, а именно: состояние мировой мысли и