смугло-красному свету ресторанной вывески над тротуаром; и
именно тогда, -- я медленно прохаживался, устало гадая, повезет
ли мне на обратном пути настолько, чтобы встретить тот же
оттенок в неоновой синеве, -- именно тогда около меня с хрустом
остановился автомобиль, и Д. выбрался из него с восклицаньем
поддельной радости.
Он проезжал по пути из Олбани в Бостон город, в котором
когда-то жил, и не впервые в жизни я испытал укол чужеродных
чувств, за которым следовал приступ личного раздражения против
проезжих, ничего, похоже, не ощущающих при посещении мест, в
которых каждый шаг должен бередить им душу стенаниями и корчами
воспоминаний. Он затолкал меня обратно в бар, только что мной
оставленный, и за обменом обычными бодрыми плоскостями
наступила неизбежная пустота, которую он заполнил первыми
пришедшими в голову словами:
-- Кстати, никогда не подумал бы, что у Цинтии Вэйн не в
порядке сердце. Мой адвокат сказал, что она умерла на прошлой
неделе.
2
Он был еще молод, стремителен, изворотлив, еще женат на
нежной, замечательно хорошенькой женщине, никогда ничего не
узнавшей и не заподозрившей о его разрушительном романе с
неуравновешенной младшей сестрой Цинтии, как и девушка эта
ничего не узнала о моем разговоре с Цинтией, неожиданно
вызвавшей меня в Бостон и заставившей поклясться, что я
поговорю с Д. и "вышвырну" его, если он немедленно не
перестанет встречаться с Сибил -- или не разведется с женой
(которую она, между прочим, воспринимала сквозь призму
сумасбродных речей Сибил как пугало и мегеру). Я немедля припер
его к стенке. Он сказал, что беспокоиться не о чем, -- так и
так он решил покончить с колледжем и переехать с женой в
Олбани, чтобы работать в отцовской фирме; и все это дело,
угрожавшее превратиться в одну из тех безнадежно запутанных
историй, что тянутся годы и годы, а за ними, немного поодаль,
тянутся стайки благонамеренных друзей, бесконечно обсуждающих
ее с соблюдением полной секретности -- и даже возводящих на
чужом злополучии, как на фундаменте, здание новой близости, --
дело это пришло к внезапному концу.
Помню, как на следующий день, в самый канун самоубийства
Сибил, я сидел за столом, стоявшим на возвышении в большой
классной комнате, где происходили зимние испытания по
французской литературе. Сибил пришла на высоких каблуках, с
чемоданчиком, бросила его в угол, где уже валялось несколько
сумок, легко поведя худыми плечами, стряхнула с них шубку,
сложив, примостила ее на чемодан и вместе с двумя-тремя
девушками подошла к моему столу -- узнать, когда я смогу
прислать им работы с оценками. Мне потребуется неделя, считая
от завтра, сказал я, чтобы все прочитать. Помню еще, я гадал,
сообщил ли ей уже Д. о своем решении, и испытывал острую
жалость к прилежной маленькой студентке, пока на протяжении ста
пятидесяти минут мои глаза все обращались к ней, такой
по-детски хрупкой в облегающем сером платье, и разглядывали
старательно завитые темные волосы, мелкую шляпку с меленькими
цветочками и стекловидной вуалькой, какие носили в тот сезон, и
под ней -- мелкое личико, на кубистский пошиб изломанное
шрамами, оставленными кожной болезнью и трогательно
замаскированными искусственным загаром, ужесточавшим ее черты,
очарованью которых она еще повредила, раскрасив все, что можно
раскрасить, так что бледные десны между вишенно-красными
потрескавшимися губами и разжиженная чернильная синева глаз под
утемненными веками только и остались просветами в ее красоту.
Назавтра, по алфавиту разложив уродливые тетради, я
погрузился в хаос почерков и преждевременно добрался до
Валевской и Вэйн, чьи тетрадки невесть почему поместил не туда,
куда следовало. Рука первой приукрасилась по случаю некоторым
подобием удобочитаемости, что до работы Сибил, в ней, как
обычно, сочетались почерки нескольких демонов. Она начала с
очень бледного, очень жесткого карандаша, заметно тиснившего
чистый испод листа, но мало что оставлявшего на его лицевой
стороне. По счастью, кончик карандаша скоро сломался, она
продолжала писать другим грифелем, потемнее, и он мало-помалу
сообщал расплывчатую полноту линиям, напоминавшим набросок
углем, к которому она, мусоля тупой конец, добавляла следы
губной помады. Ее работа, хоть и оказавшаяся еще хуже, чем я
ожидал, несла все приметы своего рода отчаявшейся
старательности -- подчеркиванья, перестановки, никчемные
сноски, как если б она желала покончить дело по возможности
самым добропорядочным образом. В конце она приписала, заняв у
Мери Валевской самопишущее перо: "Cette examain est finie ainsi
que ma vie. Adieu, jeunes filles! Пожалуйста, Monsieur le
Professeur, свяжитесь с ma soeur (*1) и скажите ей, что Смерть
не лучше двойки с минусом, но определенно лучше, чем Жизнь
минус Д.".
---------------------------------------------------------------------------
(*1) Экзамен коначется и с ним моя жизнь. Прожайте,
девушки в цвету! Пожалуйста, мсье профессор, свяжитеся с моей
сестрой... (фр.).
---------------------------------------------------------------------------
Ни минуты не тратя, я позвонил Цинтии, и она сообщила, что
все кончено -- все было кончено еще в восемь утра, -- и
попросила привезти ей записку, и когда я привез, просияла
сквозь слезы в гордом восхищении тем, какое причудливое
применение ("Это так на нее похоже!") отыскала Сибил для
экзамена по французской литературе. Она мигом соорудила два
хайболла, не расставаясь с тетрадкой Сибил, -- уже обрызганной
содовой и слезами, -- и продолжала изучать предсмертное
послание, что побудило меня указать ей на имеющиеся в нем
грамматические ошибки и объяснить, как приходится переводить в
американских колледжах слово "девушка", дабы не заставлять
студентов слепо толочься вокруг французского эквивалента
"девки", а то и чего похуже. Это довольно безвкусное суесловие
доставляло Цинтии огромное удовольствие, когда она, задыхаясь,
выныривала из-под вздувающейся поверхности горя. А затем, держа
мягкую тетрадку так, словно та была пропуском в нечаянный
Элизиум (где карандаши не ломаются, а мечтательная молодая
красавица с безукоризненной кожей навивает локон на
мечтательный пальчик, размышляя над какой-то небесной
экзаменационной работой), Цинтия повела меня наверх, в
мозгловатую спальню, просто чтобы показать мне, как если б я
был полицейским или участливым соседом-ирландцем, два пустых
пузырька от таблеток и скомканную постель, откуда уже убрали
нежное, ненужное тело, которое Д., должно быть, знал до
последней бархатной малости.
3
Через четыре, примерно, месяца после смерти ее сестры, я
стал довольно часто видеться с Цинтией. Ко времени, когда я
приехал в Нью-Йорк ради кое-каких каникулярных исследований в
Публичной библиотеке, она также перебралась в этот город и там
по какой-то чудной причине (находившейся, полагаю, в
неопределенной связи с ее артистическими устремлениями) сняла в
самых низших разрядах шкалы городских поперечных улиц то, что
люди, не ведающие гусиной кожи, называют "квартирой без горячей
воды". Меня привлекали в Цинтии не повадки, которые я находил
отталкивающе жизнерадостными, и не внешность, иным мужчинам
казавшаяся сногсшибательной. У нее были широко посаженные
глаза, очень похожие на сестрины, -- открытой, отчаянной
синевы, с радиально расставленными темными точками. Промежуток
между густых черных бровей вечно лоснился, как лоснились и
мясистые закрутки ноздрей. Грубая ткань кожи казалась почти
мужской, и в ослепительном ламповом свете ее мастерской
различались поры на тридцатидвухлетнем лице, которое таращилось
на вас так, словно оно принадлежало какой-то аквариумной твари.
Косметикой Цинтия пользовалась так же рьяно, как и меньшая
сестра, но с добавочной неопрятностью, так что помада частью
оседала на крупных передних зубах. Она была симпатично смугла,
носила не слишком безвкусную смесь довольно казистых
разнородных одежд и обладала так называемой хорошей фигурой; но
все в ней было на удивленье неряшливо и отзывалось во мне
смутными ассоциациями с левыми восторгами в политике и
"передовыми" банальностями в искусстве, хотя на деле ее не
увлекали ни те, ни другие. Волосы, завитые, разделенные
пробором и собранные в пучок, производили бы странно похоронное
впечатление, если бы не поросшая мягким домашним пушком
беззащитная шея. Ногти были кричаще накрашены, но обкусаны и
нечисты. В любовниках у нее состояли молодой бессловесный
фотограф с внезапным смешком и двое мужчин постарше, братья,
владевшие маленькой печатней по другую сторону улицы. Я дивился
их вкусам всякий раз что с тайным содроганием замечал спутанную
штриховку темных волос, которая с ученой четкостью
придавленного стеклом препарата проступала на бледных голенях
под нейлоном чулок; или ощущая при каждом ее движении
вяловатый, хлевный, не особенно явственный, но вездесущий и
угнетающий запашок, источаемый из-под выдохшихся духов и помад
ее редко омываемой плотью.
Ее отец спустил большую часть весьма приличного семейного
состояния, в жилах первого мужа матери текла славянская кровь,
но в прочем Цинтия Вэйн принадлежала к хорошей, почтенной
семье. Насколько известно, род ее восходил к королям и волхвам,
ко мгле островов, лежащих на самом краю земли. Перенесенные в
мир поновее, в ландшафт обреченных на гибель, прекрасных,
роняющих листья деревьев, пращуры ее поначалу составляли лишь
горстку фермеров, белую церковку, оттененную черной грозой, а
после -- внушительную толпу горожан, погруженных в
меркантильные домогательства, давши, впрочем, и немало ученых
людей, таких как доктор Джонатан Вэйн (1780--1839), человек
сухопарый и скучный, погибший при пожаре на пароходе
"Лексингтон" и ставший впоследствии завсегдатаем вертлявого
столика Цинтии. Меня всегда подмывало поставить генеалогию на
голову и тут я имею возможность проделать это, ибо лишь
последний из отпрысков рода, Цинтия и одна только Цинтия,
сообщала династии Вэйнов хоть какую-то значимость. Я разумею,
конечно, ее артистический дар, ее пленительные, радостные, но
не очень известные полотна, от случая к случаю покупавшиеся
друзьями ее друзей, -- мне бы очень хотелось узнать, куда
подевались теперь, когда она умерла, те правдивые, поэтичные
картины, что озаряли ее гостиную, -- волшебно подробные
изображения металлических предметов и мой любимый "Вид сквозь
ветровое стекло" -- местами покрытое изморозью, со сверкающей
струйкой (стекающей с воображаемой крыши машины) поперек еще
прозрачной части, и за всем этим -- сапфировое пламя небес и
зеленая с белым ель.
4
Цинтии казалось, что покойная сестра на нее сердита, --
ибо уже обнаружила, что мы с Цинтией составили заговор с целью
разрушить ее роман; и потому, желая обезоружить ее тень, Цинтия
прибегнула к жертвенным приношениям довольно примитивного
свойства (куда, впрочем, примешалось нечто от юмора,
свойственного Сибил) и принялась через нарочито неправильные
промежутки времени посылать на служебный адрес Д. разные
пустяки -- сделанные при плохом освещении снимки могилы Сибил,
отрезанные пряди своих волос, неотличимых от сестриных,
разрезную карту Новой Англии с чернильным крестиком на полпути