видел приближавшиеся сани и лицо сына, как бледное пятнышко.
Сын обычно сразу входил к нему в кабинет, целовал воздух,
прикоснувшись щекой к его щеке, и сразу поворачивался.
"Постой,-- говорил отец,-- постой. Расскажи, что было сегодня.
Вызывали?"
Он жадно смотрел на сына, который отклонял лицо, и ему
хотелось взять его за плечи, встряхнуть его, крепко поцеловать
в бледную щеку, в глаза, в нежный впалый висок. От маленького
Лужина в ту первую школьную зиму трогательно пахло чесноком
из-за впрыскиваний мышьяка, прописанных доктором. Платиновую
полоску ему сняли, но он, по привычке, продолжал скалиться,
подворачивая верхнюю губу. Он был одет в серый английский
костюмчик,-- хлястик сзади, короткие штаны с пуговками пониже
колен. Он стоял у письменного стола, балансируя на одной ноге,
и отец ничего не смел против его непроницаемой хмурости. Сын
уходил, волоча ранец по ковру; Лужин старший облокачивался на
стол, где, в синих школьных тетрадках (прихоть, которую, быть
может, оценит будущий биограф), он писал очередную повесть, и
прислушивался к монологу в соседней столовой, к голосу жены,
уговаривающей тишину выпить какао. "Страшная тишина,-- думал
Лужин старший.-- Он нездоров, у него какая-то тяжелая душевная
жизнь... пожалуй, не следовало отдавать в школу. Но зато нужно
же ему привыкнуть к обществу других мальчуганов... Загадка,
загадка..."
"Съешь хоть кекса",-- горестно продолжал голос за
стеной,-- и опять тишина. Но изредка происходило ужасное:
вдруг, ни с того, ни с сего, раздавался другой голос, визжащий
и хриплый, и, как от ураганного ветра, хлопала дверь. Тогда он
вскакивал, вбегал в столовую, держа в руке перо, как стрелу.
Жена дрожащими руками подбирала со скатерти опрокинутую чашку,
блюдечко, смотрела, нет ли трещин. "Я его расспрашивала о
школе,-- говорила она, не глядя на мужа,-- он не хотел
отвечать,-- а потом, вот... как бешеный..." Они оба
прислушивались. Француженка уехала осенью в Париж, и теперь уже
никто не знал, что он там делает у себя в комнате. Там сбои
были белые, а повыше шла голубая полоса, по которой нарисованы
были серые гуси и рыжие щенки. Гусь шел на щенка, и опять то же
самое, тридцать восемь раз вокруг всей комнаты. На этажерке
стоял глобус и чучело белки, купленное когда-то на Вербе.
Зеленый паровоз выглядывал из-под воланов кресла. Хорошая была
комната, светлая. Веселые обои, веселые вещи.
Были и книги. Книги, сочиненные отцом, в золото-красных,
рельефных обложках, с надписью от руки на первой странице:
"Горячо надеюсь, что мой сын всегда будет относиться к животным
и людям так, как Антоша",-- и большой восклицательный знак.
Или: "Эту книгу я писал, думая о твоем будущем, мой сын". Эти
надписи вызывали в нем смутный стыд за отца, а самые книжки
были столь же скучны, как "Слепой музыкант" или "Фрегат
Паллада". Большой том Пушкина, с портретом толстогубого
курчавого мальчика, не открывался никогда. Зато были две книги
-- обе, подаренные ему тетей,-- которые он полюбил на всю
жизнь, держал в памяти, словно под увеличительным стеклом, и
так страстно пережил, что через двадцать лет, снова их
перечитав, он увидел в них только суховатый пересказ,
сокращенное издание, как будто они отстали от того
неповторимого, бессмертного образа, который они в нем оставили.
Но не жажда дальних странствий заставляла его следовать по
пятам Филеаса Фогга и не ребячливая склонность к таинственным
приключениям влекла его в дом на Бэкер-стрит, где, впрыснув
себе кокаину, мечтательно играл на скрипке долговязый сыщик с
орлиным профилем. Только гораздо позже он сак себе уяснил, чем
так волновали его эти две книги: правильно и безжалостно
развивающийся узор,-- Филеас, манекен в цилиндре, совершающий
свой сложный изящный путь с оправданными жертвами, то на слоне,
купленном за миллион, то на судне, которое нужно наполовину
сжечь на топливо; и Шерлок, придавший логике прелесть грезы,
Шерлок, составивший монографию о пепле всех видов сигар, и с
этим пеплом, как с талисманом, пробирающийся сквозь хрустальный
лабиринт возможных дедукций к единственному сияющему выводу.
Фокусник, которого на Рождестве пригласили его родители,
каким-то образом слил в себе на время Фогга и Холмса, и
странное наслаждение, испытанное им в тот день, сгладило все то
неприятное, что сопровождало выступление фокусника. Так как
просьбы, осторожные, редкие просьбы, "позвать твоих школьных
друзей", не привели ни к чему, Лужин старший, уверенный, что
это будет и весело, и полезно, обратился к двум знакомым,
сыновья которых учились в той же школе, а кроме того, пригласил
детей дальнего родственника, двух тихих, рыхлых мальчиков и
бледную девочку с толстой черной косой. Все приглашенные
мальчики были в матросских костюмах и пахли помадой. В двух из
них маленький Лужин с ужасом узнал Берсенева и Розена из
третьего класса, которые в школе были одеты неряшливо и вели
себя бурно. "Ну вот,-- радостно сказал Лужин старший, держа
сына за плечо (плечо медленно уходило из-под его ладони).--
Теперь вас оставят одних,-- познакомьтесь, поиграйте,-- а потом
позовут, будет сюрприз". Через полчаса он пошел их звать. В
комнате было молчание. Девочка сидела в углу и перелистывала,
ища картин, приложение к "Ниве". Берсенев и Розен сидели на
диване, со сконфуженными лицами, очень красные и напомаженные.
Рыхлые племянники бродили по комнате, без любопытства
рассматривая английские гравюры на стенах, глобус, белку, давно
разбитый педометр, валявшийся на столе. Сам Лужин, тоже в
матроске, с белой тесемкой и свистком на груди, сидел на
венском стуле у окна и смотрел исподлобья, грызя ноготь
большого пальца. Но фокусник все искупил, и даже, когда на
следующий день Берсенев и Розен, уже настоящие, отвратительные,
подошли к нему в школьном зале, низко поклонились, а потом
грубо расхохотались и в обнимку, шатаясь, быстро отошли,-- даже
и тогда эта насмешка не могла нарушить очарование. По его
хмурой просьбе,-- что бы он ни говорил теперь, брови у него
мучительно сходились,-- мать привезла ему из Гостиного Двора
большой ящик, выкрашенный под красное дерево, и учебник чудес,
на обложке которого был господин с медалями на фраке, поднявший
за уши кролика. В ящике были шкатулки с двойным дном, палочка,
обклеенная звездистой бумагой, колода грубых карт, где фигурные
были наполовину короли и валеты, а наполовину овцы в мундирах,
складной цилиндр с отделениями, веревочка с двумя деревянными
штучками на концах, назначение которых было неясно... И в
кокетливых конвертиках были порошки, окрашивающие воду в синий,
красный, зеленый цвет. Гораздо занимательнее оказалась книга, и
Лужин без труда выучил несколько карточных фокусов, которые он
часами показывал самому себе, стоя перед зеркалом. Он находил
загадочное удовольствие, неясное обещание каких-то других, еще
неведомых наслаждений, в том, как хитро и точно складывался
фокус, но все же недоставало чего-то, он не мог уловить
некоторую тайну, в которой вероятно был искушен фокусник,
хватавший из воздуха рубль или вынимавший задуманную публикой
семерку треф из уха смущенного Розена. Сложные приспособления,
описанные в книге, его раздражали. Тайна, к которой он
стремился, была простота, гармоническая простота, поражающая
пуще самой сложной магии.
В письменном отзыве о его успехах, присланном на
Рождестве, в отзыве, весьма обстоятельном, где, под рубрикой
"Общие замечания", пространно, с плеоназмами, говорилось о его
вялости, апатии, сонливости, неповоротливости и где баллы были
заменены наречиями, оказалось одно "неудовлетворительно" -- по
русскому языку -- и несколько "едва удовлетворительно",-- между
прочим, по математике. Однако, как раз в это время он
необычайно увлекся сборником задач, "веселой математикой", как
значилось в заглавии, причудливым поведением чисел, беззаконной
игрой геометрических линий -- всем тем, чего не было в школьном
задачнике. Блаженство и ужас вызывало в нем скольжение
наклонной линии вверх по другой, вертикальной,-- в примере,
указывавшем тайну параллельности. Вертикальная была бесконечна,
как всякая линия, и наклонная, тоже бесконечная, скользя по ней
и поднимаясь все выше, обречена была двигаться вечно,
соскользнуть ей было невозможно, и точка их пересечения, вместе
с его душой, неслась вверх по бесконечной стезе. Но, при помощи
линейки, он принуждал их расцепиться: просто чертил их заново,
параллельно друг дружке, и чувствовал при этом, что там, в
бесконечности, где он заставил наклонную соскочить, произошла
немыслимая катастрофа, неизъяснимое чудо, и он подолгу замирал
на этих небесах, где сходят с ума земные линии.
На время он нашел мнимое успокоение в складных картины для
взрослых-- "пузеля", как называли их из больших кусков,
вырезанных по краю круглыми зубцами, как бисквиты петибер, и
сцеплявшихся так крепко, что, сложив картину, можно было
поднимать, не ломая, целые части ее. Но в тот год английская
мода изобрела складные картины для взрослых,-- "пузеля", как
называли их у Пето,-- вырезанные крайне прихотливо: кусочки
всех очертаний, от простого кружка (часть будущего голубого
неба) до самых затейливых форм, богатых углами, мысками,
перешейками, хитрыми выступами, по которым никак нельзя было
разобрать, куда они приладятся,-- пополнят ли они пегую шкуру
коровы, уже почти доделанной, является ли этот темный край на
зеленом фоне тенью от посоха пастуха, чье ухо и часть темени
ясно видны на более откровенном кусочке. И когда постепенно
появлялся слева круп коровы, а справа, на зелени, рука с
дудкой, и повыше небесной синевой ровно застраивалась пустота,
и голубой кружок ладно входил в небосвод,-- Лужин чувствовал
удивительное волнение от точных сочетаний этих пестрых кусков,
образующих в последний миг отчетливую картину. Были головоломки
очень дорогие, состоявшие из нескольких тысяч частей; их
приносила тетя, веселая, нежная, рыжеволосая тетя,-- и он
часами склонялся над ломберным столом в зале, проверяя глазами
каждый зубчик раньше, чем попробовать, подходит ли он к выемке,
и стараясь, по едва заметным приметам, определить заранее
сущность картины. Из соседней комнаты, где шумели гости, тетя
просила: "Ради Бога, не потеряй ничего!" Иногда входил отец,
смотрел на кусочки, протягивал руку к столу, говорил: "Вот это,
несомненно, должно сюда лечь", и тогда Лужин, не оборачиваясь,
бормотал: "Глупости, глупости, не мешайте",-- и отец, осторожно
прикоснувшись губами к его хохолку, уходил,-- мимо позолоченных
стульев, мимо обширного зеркала, мимо копии с купающейся Фрины,
мимо рояля, большого безмолвного рояля, подкованного толстым
стеклом и покрытого парчовой попоной.
3
Только в апреле, на пасхальных каникулах, наступил для
Лужина тот неизбежный день, когда весь мир вдруг потух, как
будто повернули выключатель, и только одно, посреди мрака, было
ярко освещено, новорожденное чудо, блестящий островок, на
котором обречена была сосредоточиться вся его жизнь. Счастье,
за которое он уцепился, остановилось; апрельский этот день
замер навеки, и где-то, в другой плоскости, продолжалось
движение дней, городская весна, деревенское лето-- смутные
потоки, едва касавшиеся его.
Началось это невинно. В годовщину смерти тестя Лужин
старший устроил у себя на квартире музыкальный вечер. Сам он в
музыке разбирался мало, питал тайную, постыдную страсть к