ростбиф, цыплят и свиную вырезку. Мне даже казалось, что я полюбил новую работу.
В действительности же она недолго вызывала мой интерес. То, что мне предстояло
изучить, я выучил за неделю. И что дальше? Каторжная борьба за жизнь, так я
думал. И, чтобы хоть как-нибудь скрасить действительность и убить время, я начал
писать рассказы, эссе и длинные письма друзьям. Вероятно, про меня думали, будто
я составляю предложения для компании, потому что никто не обращал на меня
внимания. Мне понравилась такая работа. Почти весь день я был предоставлен
самому себе, своему творчеству, так как служебные дела удавалось скинуть за час.
Я так увлекся сочинительством, что просил подчиненных не беспокоить меня по
пустякам. Все шло как по маслу, жалованье платили исправно, сотрудники выполняли
все, что я -им поручал, и вот однажды, когда я увлеченно сочинял эссе по
"Антихристу", к моему столу подошел незнакомый человек, склонился над моим
плечом и язвительным тоном начал читать только что написанное мной. Я даже не
поинтересовался, кто он и что ему надо -- в голове крутилась одна мысль, которую
я как безумный повторял про себя:
"Заплатят ли мне жалованье за следующую неделю?" Когда пришло время сказать
прощай моему благодетелю, мне было немного стыдно, особенно когда тот, будто
прочитав мои мысли, сказал: "Я просил заплатить вам вперед за неделю, но они и
слышать об этом не желают. Мне хотелось быть вам хоть в чем-то полезным: вы
стоите в самом начале пути. Если откровенно, я и теперь очень верю в вас, но
думаю, что вам в ближайшее время придется нелегко. Вы не вписываетесь в эту
жизнь. Когда-нибудь вы станете великим писателем, я уверен в этом. А теперь
извините, -- добавил он, тепло пожав мне руку, -- мне надо идти к шефу. Дай вам
Бог!"
Я был огорчен случившимся. Мне хотелось сделать все возможное, чтобы
когда-нибудь оправдать его доверие. В тот момент мне хотелось оправдаться перед
всем миром: я бы с готовностью прыгнул с Бруклинского моста, если бы таким
образом можно было убедить их, что я не такой уж сукин сын. Да у меня сердце --
огромное как у кита, и я
271
охотно доказал бы это, но никто не интересовался моим сердцем. Я всех подводил
-- не только кредиторов, но и квартирных хозяев, мясника, булочника, ребят из
газовой, водопроводной и электрической компаний -- всех. Вот бы мне уверовать в
целесообразность труда! Я не мог относиться к ней как к средству поддержать
жизнь. Я одно только понимал: те, кто работают не покладая рук, не придумали
ничего лучше. Мне вспомнилась речь, которая в конечном счете обеспечила мне это
место. В чем-то я очень похож на герра Нагеля*. Мои намерения меняются с минуты
на минуту. Я не знаю, кто я: чудовище или святой. Подобно всем замечательным
людям нашего времени, герр Нагель был доведен до отчаяния, причем именно
безрассудство делает его таким привлекательным. Гамсун сам не знал, как
поступить со своим героем; он знал, что такой тип существует, что в нем есть
нечто большее, чем в шуте или мистификаторе. Мне кажется, герр Нагель нравился
ему больше остальных созданных им образов. А почему? Да потому что герр Нагель
-- непризнанный святой, как всякий художник. Его поднимают на смех, поскольку
решения, которые он предлагает, представляются миру слишком простыми, тогда как
на самом деле они по-настоящему глубоки. Ни один человек не хочет быть
художником -- его вынуждает на это мир, когда отказывается признать несомненное
лидерство. Работа ничего не значит для меня, ведь настоящую работу никто не
замечает. Люди считали меня ленивым и беспомощным, а я, напротив, исключительно
деятельное существо. Даже в том, как я бегаю за юбками, есть что-то этакое,
особенно в сравнении с другими видами деятельности, такими, как изготовление
пуговиц и отверток или даже удаление аппендиксов. А почему меня так внимательно
слушали, когда я приходил просить работу? Почему так увлекались моим рассказом?
Без сомнения потому, что я всегда тратил время с пользой. Я щедро делился тем,
что черпал во время посещений публичной библиотеки, праздного шатания по улицам,
интимных отношений с женщинами, дневных представлений на Бродвее, походов в
музеи и картинные галереи. Будь я обыкновенным неудачником, честным малым,
желающим вкалывать за столько-то долларов в неделю, разве бы мне предложили
такую работу, которую предлагали? Разве меня угостили бы сигарой, пригласили бы
на ленч, дали бы взаймы, как это нередко происходило? Должно быть, во мне было
нечто такое, что ценилось выше двужильности и профессиональных навыков. Сам я не
разобрался, что это такое, потому что никогда не знал ни гордости, ни тщеславия,
ни зависти. Мне было очевидно глобальное, а перед мелкими
272
жизненными обстоятельствами я терялся. Эта растерянность возникала оттого, что я
все измерял в большом масштабе. Обыкновенные люди гораздо сообразительней в
оценке практической ситуации: их личность соответствует требованиям,
предъявляемым к ним; мир соответствует их представлениям. А человек, идущий не в
ногу с миром, или страдает от колоссальной переоценки своей личности, или
уничтожает себя до полного ничто. Герр Нагель часто выходил из себя, пытаясь
докопаться до собственного "я": его суть была тайной как для него самого, так и
для его окружения. А я не мог оставить все в таком подвешенном состоянии --
тайна влекла к себе. Я собирался проникнуть в нее, даже если для этого надо было
тереться о каждого встречного как кошка. Трись долго и усердно -- появится
искра!
Зимняя спячка животных, прекращение жизнедеятельности простейших форм,
удивительная живучесть клопов, затаившихся под обоями, транс йогов, каталепсия,
мистическое единение с космосом, бессмертие клеточной жизни -- всему этому
учится художник, чтобы пробудить мир в благоприятный момент. Художник
принадлежит к особой породе человека; он -- одухотворенный микроб, передающийся
от одной породы к другой. Бедствия не могут уничтожить его, потому что он не
является частью физической, родовой схемы. Его появление приходится на
катастрофы и крах; он -- существо циклическое, живущее эпициклами. Приобретенный
опыт он никогда не использует для личных нужд; он служит высшей цели, для
которой и призван. Как бы его не отвлекали, его не сбить с пути. Если он читает
книгу, а вы оторвали его от чтения на двадцать пять лет, потом он способен
продолжить с отложенной страницы, как будто за эти двадцать пять лет ничего не
происходило. А ведь то, что произошло за эти двадцать пять лет, и есть "жизнь"
для большинства людей. Для него же это только помеха в движении вперед.
Непреложность его труда, в котором он выражает себя, является отражением
автоматизма жизни, в которой он вынужден залечь в спячку, ожидая сигнал,
возвещающий момент рождения. Это большая тема, и это всегда было мне ясно, даже
если я отрекался от этого. Неудовлетворенность, ведущая от одного слова к
другому, от одного произведения к следующему -- это обыкновенный протест против
тщетности отсрочек. И чем больше пробуждается художнический микроб, тем меньше
остается желания что-либо делать. А когда проснулся окончательно -- нет ни
малейшей необходимости выходить из транса. Действие, выражающееся в создании
произведений искусства, -- это уступка автоматическому
273
принципу смерти. Утопившись в Мексиканском заливе, я обрел возможность принять
участие в активной жизни, которая дозволяет истинному "я" пребывать в спячке,
пока не придет время рождения. Я понимал это очень отчетливо, хотя действовал
слепо и беспорядочно. Я поплыл в потоке человеческой деятельности, пока не
добрался до источника активности, куда вторгся, назвавшись менеджером персонала
телеграфной компании, и позволил людскому приливу и отливу омывать меня, подобно
пенливым бурунам. И эта активная жизнь, провозвестник финального акта
безрассудства, вела меня от сомнения к сомнению, и я становился все более слеп к
своему подлинному "я", которое, словно континент, удушенный признаками великой и
пышной цивилизации, погрузилось в морские воды. Колоссальная личность затонула,
а то, что видели люди мечущимся над поверхностью, -- было перископом души,
выискивающим цель. Чтобы когда-нибудь вновь подняться и обуздать волны, я должен
был уничтожать все, что попадает в поле зрения. Монстр, то и дело высовывающийся
из воды с не оставляющей сомнений целью, безустанный скиталец и налетчик, когда
придет время, поднимется в последний раз и предстанет тогда ковчегом, соберет на
себе каждой твари по паре, а потом, когда воды, наконец, отступят, остановится
на вершине величественного горного пика, широко отворит двери и выпустит в мир
то, что было спасено от катастрофы.
Если я вздрагиваю при мысли об активной жизни, если у меня случаются кошмарные
сновидения, то, может быть, это происходит потому, что я вспоминаю всех людей,
которых погубил во время дневной спячки*. Я делал все, что мне подсказывала моя
натура. А натура неустанно нашептывает в ухо: "хочешь выжить -- убей!" Будучи
человеком, убиваешь не как зверь, но автоматически, причем убийство
замаскировано, а его разновидности бесконечны, так что вы убиваете, даже не
подумав об этом, убиваете без всякой необходимости. Самые уважаемые люди и есть
величайшие убийцы. Они верят, что служат ближним, и в этой вере они вполне
искренни, тем не менее они величайшие губители и временами, как бы очнувшись,
они осознают свои преступления и совершают чудаковатые, безумные добрые
поступки, чтобы искупить вину. Человеческая доброта еще противнее зла, присущего
человеку, ибо доброта не осознана и не является подтверждением сознательного
выбора. Когда стоишь у края бездны, легче всего в последний момент сдать
позицию, обернуться и раскрыть объятия всем, кто остался позади. Как прекратить
эту сле-
274
пую гонку? Как остановить этот автоматический процесс, в котором всякий норовит
столкнуть другого в бездну?
Заняв место за столом, над которым повесил табличку, гласившую "Входящие, не
оставляйте упованья!"*, заняв место и отвечая: "Да, нет, да, нет", я понял с
отчаянием, переходящим в безумие, что стал марионеткой, в чьи руки общество
вложило револьвер Гатлинга*. И в конечном счете было все равно, какие поступки я
совершаю, хорошие или дурные. Я был будто знак равенства, через который
переносили алгебраическую массу человечества. Я был довольно важным, активным
знаком равенства, как генерал в военное время, но какая разница, кем я должен
был стать, если не дано было превратиться ни в плюс, ни в минус. И никому не
было дано, насколько я понял. Вся наша жизнь была построена на этом принципе
равенства. Целые величины стали символами, перетасованными в интересах смерти.
Жалость, отчаяние, страсть, надежда, мужество -- это преломления уравнений,
рассматриваемых под разными углами. Бесконечное надувательство бесполезно
останавливать, повернувшись к нему спиной или, напротив, глядя открыто, чтобы
после описать увиденное. В комнате с зеркальными стенами невозможно повернуться
к себе спиной. Я не собираюсь делать это. Я поступлю иначе! Прекрасно. А можешь
ли ты ничего не делать? Можешь ли ты прекратить даже думать и ничего при этом не
делать? Можешь ли дать полный стоп и, не думая, излучать истину, к которой
пришел? Эта мысль засела у меня в голове и постепенно разгоралась. И, может
быть, именно эта идея-фикс просвечивала, когда я проявлял напористость, источал
энергию, сопереживал, шел навстречу, отзывался на чужое горе, был искренним и
добрым и автоматически произносил: "Отчего же, не стоит об этом ... уверяю вас,
это пустяки... не стоит благодарности" и так далее и тому подобное. Я палил из
револьвера не одну сотню раз в день и, возможно, поэтому не чувствовал больше
детонации. Может быть, мне казалось, что я открываю ловушки на голубей и
выпускаю молочно-белых птиц в небеса. Вы когда-нибудь видели в кино
синтетического монстра, Франкенштейна, осуществленного во плоти и крови? И вы
способны вообразить, что такого можно обучить и нажимать на спусковой крючок, и