смыться недели на две перед дачей, но и там ждет работа - надо сборник своих
старых статей подготовить к печати, да всякие чужие сборники ждут в гранках,
в верстке, в рукописях. Иногда мне кажется, что я делаю один больше, чем
весь Институт мировой литературы...
Я прочел все шесть тетрадей воспоминаний А. Б. Мариенгофа. Прочел не
отрываясь, это был ведь настоящий разговор с умным и много думающим
современником о многих людях, которых я и сам знал (немного, правда, со
стороны). Я не сомневаюсь, что для наших потомков записки А. Б. Мариенгофа
будут значить то же самое, что нам дают в наших работах воспоминания
Анненкова, Панаева, Юрия Арнольда, - м, б., даже больше в некоторых
отношениях, так как Мариенгоф совсем не книжный, не тенденциозный, не
зализанный. Но сейчас об опубликовании этих воспоминаний отдельной книгой не
может быть и речи. Погода не та. Еще в прошлом году можно было об этом
думать, но печататься, пожалуй, все равно не пришлось бы. Во-первых, имя не
каноническое, во-вторых, молодость не героическая, в-третьих - интонация
непривычная. Что же с этим делать? Я думаю, что надо печатать кусками, м,
б., кое-что перемонтировать. Вот, например, Илья в "Литературном наследстве"
готовит том по советской литературе 20-х годов. Я бы для этого тома "Мой
век" приготовил, коечто изъяв, кое-что взяв из других разделов, нарушив
хронологию в порядке "лирических отступлений" и проекции в будущее.
Совершенно неожиданный, но исключительно интересный получился в
воспоминаниях А. Б, не кто иной, как В. И. Качалов... Менее интересен
Маяковский - как-то скуповато о нем сказано, много знакомо в лучших
вариантах. Никто никогда не пройдет мимо того, что написал А. Б, о Есенине.
Все это, мне кажется, еще более значительно, чем "Роман без вранья". Как мне
жаль, что я не редактор большого журнала!.. Я бы на свой риск напечатал А.
Б. Мариенгофа, как К. Симонов печатает воспоминания Любимова или как "Литер.
Москва" печатала стихи Заболоцкого.
* * *
Салтыкову уже было совсем плохо. Неожиданно кто-то явился проведать его.
- Занят, скажите, - прохрипел Салтыков, - умираю.
Форму объявления о своей смерти он написал сам:
"Такого-то числа и месяца скончался писатель М. Е. Салтыков (Щедрин).
Погребение там-то и тогда-то".
И распорядился напечатать это объявление в "Новом времени", "Новостях" и
"Русских ведомостях". В Москву же сообщить телеграфом.
Хорошо бы умереть не трусливей.
Только вот объявления о моей смерти "Известия" и "Правда" не напечатают.
И превосходно! Биография должна быть цельной. Портить ее не надо.
* * *
Одну очень знаменитую актрису, не слишком разборчивую в своих любовных
встречах, я спросил:
- Для чего вам нужны эти ничтожные романы?
- Для блеска глаз, Толечка! - ответила она.
Последний роман ее с жирнозадым завмагом уж больно противен был.
- Не понимаю, милая, как вы с ним можете... - брезгливо проворчал я.
- А я, Толечка, в это время зажмуриваю глаза и шепчу: "Шляпки, шляпки".
* * *
Кирилке:
- Во, брат, это артист!.. Всем артистам артист!.. Голос-то! А?.. Пожалуй,
если окошко раскрыть, его б и на Литейном слышно было, и на Невском... А?
* * *
При царе интеллигентные молодые люди сплошь и рядом с высшим образованием
шли на военную службу "вольноопределяющимися". Так это называлось. И там
фельдфебель, полуграмотный хам, орал на них, обучая казарменной
"словесности".
Теперь то же самое происходит в литературе. Полуинтеллигенты,
полуневежды, командующие Союзом писателей, орут на меня, обучая, как писать,
что писать, о ком и о чем.
Мерси!
* * *
Говорили о грехопадении Анны Ахматовой.
- Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, - сказал
детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового
человека.
- Ну, осовременивай.
И воспитатель молодого поколения отчеканил:
- Летать рожденный могет и ползать.
- Прелестно!
* * *
- Терпеть не могу чудес! - говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только
что снятые с носа.
Бывает, что даже умоляю, как в детстве:
- Черт, черт, поиграй и отдай.
* * *
Смерть - это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо
относиться.
Пытаюсь.
* * *
До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского
послушания преувеличен. Сталин распорядился: "Самый лучший!.." Ну, и пошла
писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. "Баня"
стала "Борисом Годуновым" XX века, "Облако в штанах" - "Евгением Онегиным".
Смех и слезы.
Какая же литературная "компашка" меня устраивает?
Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.
Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал "Дьявола",
и это, по мне, простительно.
"... Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену", - скрипит он.
А подальше и того пуще: "... приставать к Серебряковой нехорошо и
безнравственно".
Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..
А тому, кто написал "Дядю Ваню", и пококетничать не грех. Господь Бог ему
все простит.
- Я же не драматург, послушайте, я - доктор.
Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:
"На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от
которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был
Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя..."
Вот хулиган! Вот прелесть!
* * *
- Стихов-то у меня... лирики... про любовь нет... Хоть шаром покати... -
сказал Есенин. - Плохо это... Влюбиться надо... Лирически бы... Только вот
не знаю в кого.
Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.
На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней
репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей
Камерного театра.
Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.
Не полная, не тонкая. Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли.
Голова, нос, рот, уши - точеные. Волосы цвета воробьиного крыла.
Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком
и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко
смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.
Пушкин, казалось, угадал ее:
Стыдливо холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,
И разгораешься потом все боле, боле -
И делишь, наконец, мой пламень поневоле.
Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи,
так как написал их о собственной жене.
У Сергея Александровича были другие этические правила.
Излюбили тебя, измызгали.
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Или в морду хошь?
Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об
Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века
своя повадка.
На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:
В первый раз я запел о любви...
Это была чистая правда.
А ночью он читал в ресторане - своей музе из Камерного театра:
Мне бы только смотреть на тебя;
Видеть глаз златокарий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.
У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа - "приходящий", как говорили
тогда. Она любила его - этого лысеющего профессионального танцора. Различие
между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница
является на службу ежедневно, а приходящий муж - раза два в неделю.
Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре
встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к
нему. Думается, по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно,
почти невероятно, но это так.
По-смешному я сердцем влип.
Я по-глупому мысли занял.
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в Рязани.
Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе,
А теперь вдруг растут слова
Самых нежных и кротких песен.
Это все произошло после возвращения Есенина из Америки, после развода с
Изадорой Дункан. Пил он уже много и нехорошо. Но при своей музе из Камерного
театра очень старался быть "дистенгэ", как любил сказануть, привезя из-за
границы несколько иностранных слов.
- Подайте шампань!.. - так теперь заказывал он в ресторане "Советское
шампанское".
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость.
О возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета.
Ты стала нравиться вдвойне
Воображению поэта.
Миклашевскаяобыла несколько старше Есенина.
И мне в окошко постучал
Сентябрь багряной веткой ивы,
Чтоб я готов был и встречал
Его приход неприхотливый.
Есенину было двадцать восемь.
Прозрачно я смотрю вокруг
И вижу - там ли, здесь ли, где-то ль, -
Что ты одна, сестра и друг,
Могла быть спутницей поэта.
Стихи о любви наконец-то были написаны. И муза из Камерного театра стала
Есенину ни к чему.
Попав во время войны в бывшую Вятку, я неожиданно встретил там
Миклашевскую. Она уже несколько лет работала на провинциальных сценах - с
Таировым поссорилась из-за своего танцора. Не желая на целый год
расставаться с ним, она наотрез отказалась ехать в гастрольную поездку за
границу. Таиров принял это как личное оскорбление.
"Возмутительно! - говорил он. - Променяла Камерный театр на какую-то
любовь к танцору!"
Война. Эвакуация. Вятка.
- А вы, Гутенька, все так же хороши! - сказал я, крепко расцеловавшись с
ней при свете "коптилки" военных лет.
Есенинская муза улыбнулась не без горечи:
- Так же ли, мой друг?
На другой день, при белом свете, я не без грусти понял и оценил правдивую
горечь ее вопроса. Хороша, красива, но...
О возраст осени!..
Теперь эта поэтическая строчка была к месту.
Потом я заметил, что есенинская муза говорит громче, чем в промелькнувшую
эпоху, что ее мягкие бедра совсем не танцуют и что у нее под мышкой портфель
свиной кожи.
- Уж не стали ли вы, Гутенька, членом партии? - с улыбкой спросил я.
- Да, - строго ответила она.
- Может быть, даже председателем месткома?
- Да.
В воображении своем я увидел всю картину, предшествующую этому: вот
Гутенька перед зеркалом; она всматривается пристальней и пристальней;
конечно, сама видит то, что завтра - послезавтра увидят и товарищи по труппе
(о, эти товарищи!), и режиссер, и директор, и зрители с проклятыми
биноклями. Скажем откровенно: Гутенька не так уж замечательно играла даже
гофманскую "Принцессу Брамбиллу", свою лучшую роль в Камерном театре.
Однако:
- Ах, до чего же красива эта Миклашевская!..
- Ах, какие глаза у этой Миклашевской!..
- А эти танцующие бедра!..
- А эта античная шея!.. и т, д.
Кто же не знает, что красота неплохо служит актрисе, играющей героинь и
кокет.
И вдруг - проклятое зеркало! Это бесцеремонное, это нехитрое вятское
зеркало!
Вот и подала Гутенька заявление в ВКП(б). Партийные красавицы, как
известно, увядают не так быстро, как беспартийные.
Перед моим отъездом из Вятки Миклашевская сказала:
- Вероятно, Толечка, в Москве вы заглянете к Таирову!
- Обязательно!
- Поговорили бы, милый, с ним обо мне. Что-то очень потянуло на Никитскую
(там была ее квартира), на Тверской бульвар (там стоял Камерный).
- Охотно, Гутенька. Непременно поговорю.
Разговор с Александром Яковлевичем оказался легким. Первый бокал белого
вина (теплого, военного, полученного по академическому пайку) я поднял за