природы к тому".
А человек?.. У каждого, разумеется, своя врожденная склонность. Однако,
во вред жизни, наши политики упрямо пытаются сделать из коня свинью и собаку
из волка, которому по природе своей надлежит драть овец. А все потому, что
людей считают и называют "кадрами".
Сковорода учил, что "нужное не трудно, а трудное не нужно".
В моей жизни это стало первейшей заповедью. И до чего ж здорово ругался
этот великий философ:
- Рухлядь!.. Смесь!.. Сволочь!.. Сечь!.. Лом!.. Сплочь!.. Хвост!.. и т,
д.
А это разве не великолепно:
"Телишко мое есть маленькая кучка, но и та мне скучна".
Умер "старец" Сковорода на мешке с книгами.
* * *
Наши критики взяли меня в обработку со дня литературного рождения. Пенза
не в счет, а в Москве я впервые напечатал цикл стихов в альманахе поэтов
"Явь" (1918 г.). Соседствовали Андрей Белый, Борис Пастернак, Есенин и др.
Но навалились почему-то на меня одного. Кампанию открыла "Правда". Сразу же
после появления в книжных витринах "Яви" на первой странице могущественной
газеты были тиснуты две колонки под внушительной "шапкой" - "Оглушительное
тявканье". А за "Правдой", как и следовало ожидать, "пошла писать губерния!
".
В таких прискорбных случаях наш брат обычно находит себе утешение в
высоких исторических аналогиях. Меня, как помнится, больше других утешал
Антон Павлович Чехов. После выхода в свет его книги "Пестрые рассказы"
писали так: "Чехов, увешавшись побрякушками шута..." "Книги Чехова...
представляют собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства
молодого таланта..." и т, д.
Много лет спустя Антон Павлович жаловался Горькому и Бунину: "Один критик
написал, что я умру пьяным под забором".
Чудно!
* * *
Какие острые, умные речи произношу я... на улице, на Литейном, на
Загородном, при фонарях, при звездах, шагая к себе на Бородинку после
очередного собрания в Союзе писателей.
- Ба! Мысль! - ударяю себя по лбу, поднимаясь домой на лифте. - Напишу
книгу: "Непроизнесенные речи".
И тут же вздыхаю:
- А где печатать? Когда? Опять после смерти? К черту! Надоело!..
И, конечно, не пишу и не напишу.
Сколько таким образом у меня погибло романов, пьес, стихов.
* * *
Зимой 1942 года Никритина с бригадой большедрамовцев была на московском
фронте, под Сухиничами. Армией командовал Рокоссовский. Он был необычайно
любим и солдатами, и офицерами, и колхозными старухами, и ребятишками. Можно
было часами ехать по лесной дороге и видеть букву "Р", вырезанную на коре
деревьев.
После выступлений артистов на передовых позициях Рокоссовский устроил для
них банкет.
Водку, конечно, пили стаканами.
Гости и командиры шумели:
- За Рокоссовского!.. За Рокоссовского!..
А тот, не так давно выпущенный из тюрьмы, сквозь зубы сердито кидал:
- За Сталина!.. За Сталина!..
Он хорошо понимал, зная азиатскую ревность нашего "фюрера", что эти тосты
"За Рокоссовского!" могут ему недешево обойтись. Доносчиками-то кишмя кишела
социалистическая республика.
После ужина стали танцевать.
Рокоссовский пригласил Никритину.
Так как женщины считают, что бестактность разрешена им самой природой,
после первого круга Никритина спросила своего кавалера:
- Вот вы, Константин Константинович, ни за что ни про что сидели в
тюрьме. Ну и как - простили это?
Рокоссовский ответил дипломатично:
- Да. Родина - как мать. А мать все равно простишь, если она даже
несправедливо наказала.
Все когда-либо сидевшие за решеткой, как я заметил, потом годами обожают
вспоминать это. Одни с юмором, другие - лирически, третьи - зло.
Крутясь в вальсе, стал вспоминать и Рокоссовский:
- Подлец следователь однажды спросил меня: "А как, проститутка, ты пролез
в нашу партию?"
- И вы не проломили ему череп?
- Нет. Подлец вовремя отскочил. А табуретку я действительно уж поднял над
башкой.
Вальс продолжался.
- Между прочим, с нами в камере сидел один ваш известный режиссер.
- Мейерхольд? - взволнованно спросила Никритина.
- Нет. Алексей Дикий. Мы его били "в темную".
Никритина знала, что так говорят, когда бьют, накрыв шубой.
- За что?
- За дело. Он был вреднейшей "наседкой".
В тюрьме так называют осведомителя, подсаженного в камеру.
* * *
Полуцыган Сергей Сорокин, после вальса, играл на гитаре и пел старинные
цыганские романсы. Я еще не встречал равных ему в этом. На своей книжице,
некогда подаренной Сорокину, я написал:
Я люблю гитару Вашу,
У нее душа большая.
Ни о чем меня не спрашивает,
Только очень утешает.
Дождик, дождик в Ленинграде.
Не купить ли с горя зонтик?..
- Друг Сорокин, дружбы ради,
Сердце песней урезоньте!..
И он "урезонивал".
Подперев щеку кулаком, Рокоссовский слушал Сорокина. И плакал.
Потом - за столом - Никритина говорила с командиром о храбрости.
- А что такое храбрость? - задумался Рокоссовский. - Вот когда меня
бомбят, я дисциплину нарушаю - не прячусь в щель. Стою, гляжу на небо... Это
надо. Для бойцов надо. А ноги мои так и бегут, и бегут. Бегут... стоя на
месте. И душа в пятки уходит. А надо улыбаться. И я улыбаюсь. Вот она -
храбрость! - сказал он с усмешкой. - Ее, Анна Борисовна, эту храбрость,
плохие писатели придумали.
- Рокоссовский, - рассказывала мне Никритина, - попольски элегантен.
Несмотря на свой громадный рост. Он выше тебя. Но глаза у него не
элегантные. Они с внутренней темнинкой. Глаза у него русские.
- Вероятно, Нюша, они стали русскими. После этих знаменитых допросов в
сталинской тюрьме.
- Возможно.
* * *
Наша приятельница - крохотная, горбатенькая, сорокалетняя Валечка -
доцент, литературовед - неожиданно вышла замуж. Очень уж неожиданно.
Стремительно. Где-то познакомилась с солидным немолодым человеком, только
что вернувшимся из ссылки, а через несколько дней он (уже в качестве мужа)
переехал в ее маленькую комнату с узкой девической кроваткой, застланной
белым пикейным одеялом.
И вот Валечка звонит по телефону:
- В понедельник мы с Яковом Захаровичем собираемся к вам... С визитом...
В телефонную трубку слышно, как супруг поправляет ее:
- Не с Яковом Захаровичем, а с Захаром Яковлевичем.
- Прости, милый, я забыла, как тебя зовут, - весело извиняется Валечка.
* * *
В театре, если смотреть сверху, предательски поблескивают из партера не
только сегодняшние лысины и плеши, но и будущие.
Пожалуй, и в литературе полезно смотреть на людей с галерки.
* * *
Париж. Небольшой отель на Рю Лористон. Мадам, что сидит за конторкой,
говорит мне со шпилечкой:
- Вы, русские, очень любите мыться!
- Да. Любим.
- Я заметила, месье, что вы каждый день принимаете ванну.
- А вы, мадам? Французы?
- О нет, месье! Для чего же нам часто мыться? Ведь мы чистые.
Поразительная нация.
* * *
Я минут пять рассказывал официанту, как мне приготовить "свиную
отбивную".
Он с внимательнейшей мордой, кивая, говорил мне:
- Слушаюсь!..
- Понятно-с!..
- Непременно-с!..
- Так-с!..
- Не извольте беспокоиться, все будет по вашему вкусу.
Потом подошел к окошечку и крикнул:
- Один раз свиная отбивная!
Этот урок, полученный в задрипанной столовке, мне в жизни пригодился.
Причем я вспоминал и вспоминаю его в самых разнообразных случаях.
* * *
Рабле - этот медик, юрист, филолог, археолог, натуралист, гуманист,
богослов - считался самым блестящим собеседником "на пиршестве человеческого
ума".
За несколько минут до смерти он сказал:
- Закройте занавес. Фарс сыгран.
Боже мой, он украл у меня предсмертную фразу!
* * *
Меня веселит известное мнение Толстого, кинутое им Чехову:
- Вы знаете, я терпеть не могу шекспировских пьес, но ваши еще хуже!
* * *
Умный Владимир Нарбут (был такой стоящий поэт, тоже поставленный к стенке
Сталиным) как-то сказал про меня: "Мне нравится Мариенгоф. В нем говна
много". А вот в Шаляпине этого самого достоинства куда было побольше! Да и
позловонней!
Фу!
ЕГО ВЫСОКОРОДИЮ ГОСПОДИНУ
(управляющему конторой императорских театров)
от солиста его величества
Федора Ивановича Шаляпина
12/25 ноября 1913
ЗАЯВЛЕНИЕ
Находясь на службе в императорских Московских и Петербургских театрах в
течение более чем пятнадцати лет, я с великим долготерпением следил за
наградами, коими пользуются даже капельдинеры вышеназванных театров, то есть
получают ежегодно медали, ордена и прочие регалии; получают эти знаки
отличия буквально все; я же благодаря каким-то темным интригам конторы и
других, заведующих этим делом, отличия знаков лишен.
Не понимая, за что именно я состою в игнорировании, покорно прошу Ваше
высокородие немедленно представить меня к наградам и выдать мне какой-нибудь
орденок за N конторы и приложением печати.
Солист его величества
Ф. Шаляпин
Вот! Только ему в жизни и не хватало, что паршивенького орденочка от
идиота-царя!
Говно!
* * *
Мы жалуемся, удивляемся, негодуем на плохих матерей. Природа! Проклятая
природа! Ведь и куры-наседки, куры-матери не одинаковые. Одна хорошо
ухаживает за выводком, а другая, как злая мачеха: топчет своих цыплят, плохо
укрывает их, поедает их корм, а иногда даже свирепо убивает. Словом, хорошо
выращивают потомство не более 50% кур. Среди женщин примерно тот же процент.
* * *
Петрарка, как известно, воспевал Лауру двадцать один год. А она все
рожала и рожала детей своему мужу, какому-то авиньонцу. Одиннадцать
нарожала. Дело для нас простое, понятное. Как-никак Петрарка свой брат из
пиитического цеха. Ему, разумеется, нужна была тема, а вовсе не женщина.
Женщины и без Лауры были и, как положено, от него брюхатели. Когда Лаура
умерла (от чумы), Петрарка продолжал посвящать ей сонеты.
Тема бессмертна!
* * *
Черт знает кого и черт знает за что хвалят журналы и газеты...
Впрочем, нам не привыкать! У нас ведь и в сказках дурак называет лягушку
- зеленой птичкой.
* * *
"Роман без вранья" я написал меньше чем в месяц. На даче, под Москвой, в
Пушкино. Трудился, почти как Флобер над "Саламбо", когда тот приказал своему
слуге разговаривать с ним только по воскресеньям, да и то, чтобы сказать ему
всего три слова: "Сударь, сегодня воскресенье".
* * *
Французы заметили, что у Мольера сорокалетний мужчина всегда - рогоносец,
старик.
До чего же приятно изменилось время! Теперь пятидесятилетние и
шестидесятилетние мужчины, седые и в лысинах, сами Дон-Жуаны, не без успеха
наставляющие рога молодым мужьям.
В старину бы сказали: духом к небу парят, а ножками в аду перебирают.
"Как хороши, как свежи были розы!"
Это первая строчка стихотворения Мятлева.
Многие ли теперь знают фамилию этого автора?
* * *
"... Лично для меня личные мои дела имеют более значения, нежели все
мировые вопросы - не от мировых вопросов люди топятся, стреляются, делаются
пьяницами, - я испытал это и знаю, что поэзия сердца имеет такие же права,
как и поэзия мысли, - лично для меня первая привлекательней последней, и
потому, например, лично на меня ваши пьесы (стихи) без тенденции производят
сильнейшее впечатление, нежели пьесы с тенденцией..."
Это же не Мариенгоф писал Есенину, а Чернышевский... и кому? Некрасову!
* * *
В двадцатых годах у нас в Москве спрашивали:
- Кому на Руси живется хорошо?
И отвечали:
- Максиму Горькому в Сорренто.
Он тогда был невозвращенцем. С Лениным не сговорился. А вот со Сталиным,
видите ли, и с его Ягодами нашел общий язык!
* * *