радость и предвкушал свое счастье, когда, наконец, я исполню свой долг и
осуществлю идею, которая уже начинала мешать моему существованию. Давно уже
я не испытывал такого спокойствия, такой ровной и тихой радости, как в это
утро, когда, еще не одевшись, я лежал в постели и мечтал о своем торжестве,
которое должно было состояться вечером.
Придя со службы, я начал разговор с женой о театре. Уже несколько дней
назад билеты были взяты; и жена, видимо, с удовольствием и нетерпением
дожидалась этого вечера, которого не суждено было ей пережить еще ни разу за
всю нашу совместнуюю жизнь. Она притихла и кроме двух-трех язвительных фраз
ничего не сказала мне особенного. Часа за три до выхода в театр она стала
одеваться, завивать свои грубые желтые волосы, разглаживать оборки на
платье, бесконечное число раз примеривать браслеты и брошь и пр. Старики,
которых после некоторого умягчения прорвало в связи с отказом в повышении
мне жалованья, так и не вернулись к своим чувствам, появившимся было после
моего приглашения их дочери в театр. Последними словами, которые они бросили
нам вслед, когда мы вышли в театр, было:
"-- По театрам ходит, а жрать нечего!"
Я почему-то даже взял извозчика, -- чтобы доставить жене полное
удовольствие.
Когда мы вошли в театр и заняли последний ряд партера, публики было уже
довольно много. С каждой минутой количество народа росло и росло; и к началу
спектакля набралось столько публики, что были заняты даже проходы, --
сначала приставными стульями, а потом и просто толпой стоявших и жаждавших
увидеть и услышать блестящую бенефициантку. Что была за пьеса, -- поверишь
ли? -- забыл, совершенно забыл; и что была за бенефициантка, -- тоже забыл.
Только и осталось в памяти, что была актриса, а не актер, и--больше ничего!
Кто играл и что играл, -- ничего не помню. Хоть убей, -- ничего не помню.
Я просидел с женою два действия. По окончании второго действия (а
оставалось что-то очень много, еще действия три, если не больше), я сказал
Лидии, что у меня сильно болит голова и что я выйду на время антракта на
воздух, а вернусь к началу следующего действия или несколько запоздаю.
С ясным и счастливым настроением души я взял свое пальто в раздевальной
и медленно вышел из театра. Около театра стоял длинный ряд извозчиков в
ожидании разъезда публики после спектакля. Площадь была освещена тусклыми
газовыми фонарями. Я быстро шмыгнул в тень, зайдя за угол театра и
погрузившись в темноту, где не было ни живого существа.
Надо было несколько помедлить, чтобы кончился антракт. Иначе публике
было бы очень легко выбегать из фойе наружу. Я в темноте нащупал свою жердь
с паклей: она была в полной сохранности.
Ты вот подумаешь, Ваня, что у меня были какие-то там идеи, какие-то
сомнения, колебания, что я чего-то боялся, кого-нибудь жалел, опасался за
себя или других? .. Эх, Ванюша! Святая простота! Ничего-то ты не понимаешь,
и--не поймешь ничего! Тут, брат, откровение надо иметь. Из пальца это не
высосешь. Ну, ладно... Раз уж начал рассказывать, доскажу до конца.
Да, впрочем, и рассказывать нечего. Зажег паклю, просунул в окошко,
коснулся приготовленных куч. Все вспыхнуло моментально. Я преспокойно
свернул в соседний переулок и мог свободно пройти с десяток улиц и
переулков, прежде чем должна была подняться тревога. Но я не уходил так
далеко. Мне хотелось присутствовать здесь на пожарище, а в суматохе все
равно никто на меня не обратил бы внимания. И я с легким нетерпением ходил
по соседнему переулку, в минуте ходьбы от театра.
Тревога очень долго не поднималась. Уж не потух ли пожар? Однако
подойти к театру и посмотреть в окошечко было бы опасно. И я с возрастающим
нетерпением продолжал гулять по соседнему переулку.
Прошло, по крайней мере, с полчаса. Наконец, раздались слабые возгласы,
и я поспешил к театру. Картина была совершенно спокойная и скучная. Театр
стоял как ни в чем не бывало, а со стороны, куда я подошел, не было ни
одного окна и ровно ничего не было видно. Конечно, в подвальное окошечко
можно было все увидать, но я не решался подойти вплотную. Только вдруг
выбежавший из театра человек, без шапки и пальто, кричал во все горло:
"Пожар, пожар, пожар!!!" По-видимому, перед этим тоже выбежал один такой
человек, и его-то крик я, вероятно, и слышал из соседнего переулка.
Но где же вся прочая публика и почему же нет никакого пламени? Уже
потом я сообразил, что я слишком спешил. Разгореться такому зданию, хотя и
насквозь деревянному, нельзя было сразу. Однако, пожар уже заметили: значит,
огонь, или, по крайней мере, дым, показался уже в зале, а это могло быть
только в том случае, если уже занялся пол. А если занялся пол, то, рассуждал
я, все спасено.
Еще через полчаса весь театр представлял собою пылающий костер, и уже
не было видно ни стен, ни крыши, ни переднего фронтона, а только одно пламя,
уходившее в темное, тусклое небо.
Ну, вот тебе и весь рассказ... Понял? Ну, что тебе еще прибавить?
Прибавлю то, что прочитал я в местной газете на другой день после пожара.
Оказались сгоревшими заживо 485 человек и получившими тяжелые ожоги 522
человека. Остальные душ пятьсот спаслись. Среди сгоревших была и Лидия. Да
это и не удивительно. Я знал, что это будет именно так.
Домой я не пошел. Да и куда? К этим старым сумасбродам? Нет, домой я не
пошел, да и всякий "дом" как-то вдруг взял да и кончился. Я сразу куда-то
уехал. Не возвратился я и на свою проклятую почту. Но с тех пор вот уже
сколько лет не могу две ночи переночевать в одном месте. Гонит меня что-то с
места на место и гонит непрестанно, непрерывно. Не могу, не могу жить в
одном месте. И служить бросил тогда же и -- раз навсегда! Довольно! Ванюша,
чекалдыкнем еще разик!
Петя, не дожидаясь согласия, хватил еще полграфинчика и стал заметно
хмелеть. Щеки его уже давно порозовели, и его стало разбирать. Однако он
говорил очень хорошо и складно, только стал произносить несколько медленней,
как бы вдумываясь в каждое слово.
7.
-- Подлецы! Все люди подлецы! -- продолжал Петя, начиная делать
неестественные ударения на словах и употребляя пьяные жесты. -- Еще ни
одного человека не встретил честного! Ишь ты! Понадевали сюртуки да меха!
Подумаешь, и -- правда. А на самом деле все вы мерзавцы! Да, -- мерзавцы!
Вишь ты, -- сидит, чай пьет да бутербродом закусывает. Подумаешь, и на самом
деле человек. А я вижу, --да, да, вижу и знаю, что ты подлец. Куда ни пойду,
везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот небось не умеешь, а я вот по
маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по
одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек -- подлец.
Да, да! Мошенники, подлые душонки! .
Ну, ну, ладно, постой! Не обижайся. Обидно за человека? Ну, не
обижайся, не буду! А ведь посуди сам. . . Какое кругом расслоение,
распадение, разложение! . . Не честного человека я не видал, а просто
человека не видал. . . Да, да, человека не существует. . .
Все это кругом какое-то тягучее, липкое, вязкое. . . Нет ясности,
красоты, нет кристальности. Нет в бытии ничего понятного и четкого. .. Как
жизнь бесчеловечна, как жизнь бесчеловечно непонятна! А хочется чего-то,
простого, светлого-светлого, ясного-ясного и, главное, простого. . . Зачем
эта ненужная сложность, многозначность, многомысленность, зачем эта вечная
несоразмерность, неохватность, это досадное и нудное скольжение жизни, эта
скользкость ее, осклизлость? . . Где начало и конец, где середина бытия? А
вот изволь жить! Жить в условиях внутреннего неразличения, внутренней
безразличности, безразличия жизни, ее вечной однотипности, однообразия,
монотонности, скучной невыраженности, невыразительности жизни -- при всей ее
бездонности и разношерстности!
Есть что-то гнусное, что-то пошлое и бездарное в основе всего бытия. .
. Есть какая-то мелкая, духовно-мелкая идея, залегающая в глубине жизни, и
от нее все зависит, все и все. .. Это духовное вырождение, это универсальное
мировое мещанство, эта мелкая мстительность и придирчивость, -- вот они,
прославленные глубины бытия и жизни! . . В течение всего моего существования
кто-то великий и могучий, злой и мстительный придирается ко мне, --да, да,
придирается ко мне,--да, да, придирается ко мне, дразнит меня, задирает
меня, машет кулаками около носа, вызывает на драку, на месть, на
ругательства. Что ему нужно от меня? Да кому это -- "ему"? А есть этот он,
-- вернее, оно, -- да, да, оно, это хамское и бездарное "оно", завистливое и
мстительное, и куда ты от него денешься, если оно и есть все? Главное --
завистливое и придирчивое, мелко-мстительное, бездарно-злобное,
нудно-вымогательское. Оно неустанно следит за тобой, за каждым твоим шагом,
ты вечно в поле его зрения; и оно не выпускает тебя ни на одну секунду, ни
на одно мгновение. . . Этот горящий и светящийся глаз вечно бдит где-то
вдали, в тусклой и тошной мгле бытия, не моргая и магнетически пронизывая
тебя, -- издали, из-за угла, откуда-то сбоку.
Так живут людишки под этим бдительным оком. И живут скверно, слабо,
невыразительно. Все как-то больны, слабы, ничтожны, бессильны, и в то же
время злы и мстительны. Сам беспомощен, барахтается в болезнях, страданиях,
в язвах души и тела, но сам в то же время замышляет и творит зло, вредит
из-за угла, мстит мелко и жестоко. . . Умирает, а еще дышит злобой. . . Весь
ничтожен, нуждается в помощи, и просит о ней, и тут же--злобствует,
ползает(?) и шипит как змея. Бездарно это! Бездарная месть, невыразительная
злоба. Эта капризная мелкота, эта копошащаяся слизь души, это отсутствие
живой идеи и духовных замыслов, душевного размаха и простора, эта вечная
сдавленность, скрюченность, бессильная приниженность, полная беспомощность и
ненужность творимых дел, эта духовная ограниченность и какая-то
обворованность, пустота и скука, -- все это есть жизнь, это, Ванюша, жизнь!
И это называется жизнью!
Вот оно, везде и непрестанно, -- мелкое, злобное, кривое, больное,
бессильное, мстительное, пустое, капризное, бездарное, глупое, придирчивое,
вязкое и липкое, серое, тусклое, невыразительное, надоедливое, дотошное и
тошнотворное, капризное, уродливое, беспомощное и страдающее, гадкое,
осклизлое, придушенное и духовно-мертвое, духовно-холодное,
упорно-необщительное, гнилое, скользкое, топкое, неуловимое, манящее пустою
призрачностью, какой-то вечный прибой и отбой холодной и методически-жесткой
мелкой злобы. ..
Да, а театрик-то рухнул как карточный домик, сгорел дотла как куча
дров, как готовый костер! Эх, дружище!
При этом Петя похлопал меня по спине.
-- Эх, дружище! Не так-то оно просто, жить-то! Нельзя знать и--не сжечь
самого дорогого. Знание! . . Эх, Ванюша, не понять тебе, что такое знание. .
.
А ведь не избавился я от того чувства обездушения, о котором я тебе
говорил. Идею свою выполнил и облегчение получил, а от обездушения не
избавился. Хожу среди вещей и -- осязаю их, только осязаю, -- не вижу и не
мыслю их. Вижу только эти глупые и тупые бездарные тела, и--не вижу, не знаю
души. Да, именно -- бездарное тело. Тело, Ванюша, всегда бездарно. . . Ежели
оно только тело, оно всегда бездарно, бессмысленно, бессодержательно; оно
всегда есть вырождение. Тело вещей без их души -- как это пошло, плоско, как
это жалко, ничтожно, как это мелко и ненаходчиво! Разве можно заменить
одухотворенное бездушным, гениальное бездарным, преисполненное -- пустым,
талантливое -- тупым и тяжелым?