Четверть часа отделяли меня от установленной встречи со
священником, но зачем еще куда-то идти, когда все растоптано,
обесценено, кончено? Я пытался сосредоточиться. В конце концов,
о заговоре знали, он был разрешен, его даже приказали - конечно,
мнимый, фальшивый.
Это мы с ним пытались создать нечто подлинное. Так что
уклониться, не прийти означало признать, что я почуял какую-то
опасность - это дало бы им пищу для размышлений. Пойти? Это,
пожалуй, ничем не грозило.
Мне все еще было стыдно, но уже меньше. Несколько минут я
прогуливался в тихом проходе коридора ванных комнат этого этажа.
В поисках оправдания я вдруг уцепился за мысль, может быть,
слишком наивную, но зато весьма заманчивую: "А что, если это
сон,- сказал я себе,- чрезмерно строптивый и непослушный сон? И
хотя я пока не могу от него пробудиться (он, видимо, оказался
удивительно крепким), то, распознанный, он по крайней мере снял
бы с меня чувство ответственности".
Я замер перед белой стеной, поглядел в обе стороны,
проверяя, не идет ли кто-нибудь, и попытался размягчить ее одним
усилием сосредоточенной воли - как известно, во сне, даже самом
крепком, полном кошмаров, такие вещи как правило удаются.
Напрасно, однако, я украдкой приоткрывал и снова закрывал глаза,
даже осторожно ощупывал стену: она и не дрогнула. Раз так, то,
может, это я являюсь чьим-то сном? Тогда, конечно же, хозяин сна
имеет над ним несравненно большую власть, нежели мечущиеся в нем
особы, предназначенные для исполнения различных заданий
статисты.
"Но даже если все обстоит так, я не могу быть в этом
уверен, не могу проверить это",- заключил я.
Я вернулся в главный коридор, вошел в лифт и поехал
наверх, к условленным колоннам. Для чего же была нужна лилейная?
Вероятно, для определенности. Чтобы я понял, что стать
Мерзавцем вопреки Зданию не смогу. Я словно бы видел
кривляющегося, шутовски грозящего мне пальцем следственного
чиновника, чувство юмора в котором развили, должно быть,
потешные конвульсии висельников.
Лифт поднимался все выше, в индикаторе проскакивали цифры
этажей, контакты тихонько пощелкивали, свет ламп молочного
стекла дрожал на палисандровой панели. И вдруг я увидел его
воочию через двойное стекло двери кабины, ожидавшего в коридоре,
когда лифт миновал, поднимаясь, очередной этаж. Он стоял в своем
коротеньком пиджачке, слегка кривясь, погруженный в блаженную
задумчивость. Заметил ли он меня?
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я вдруг поспешно
опустился на колени на маленький коврик, постеленный в лифте.
Приближаясь к месту встречи, я через замочную скважину выглянул
наружу, сам оставаясь при этом невидимым.
Лифт уже замедлил ход возле цели. Я увидел сначала
старательно вычищенные туфли, потом черное одеяние, ряд мелких
пуговиц - это была сутана. Священник в коридоре, у самой двери,
ожидал меня! Лифт еще дрожал остановленным взлетом, когда я
одним нажатием пальца послал его вниз.
Почуял ли я измену? Нет, я пока вообще не знал, что
думать, но когда лифт опускался мерно вниз, мягко и сонно, я
чувствовал себя действительно в безопасности. Пощелкивали
контакты, светила матовая лампа, моя маленькая уютная комнатка
бесшумно падала через Здание. Когда приблизился первый этаж, я
снова нажал кнопку, взмывая ввысь.
Сидя на корточках, я наблюдал за тем, что проплывало мимо
меня снаружи: разрезы этажей, глухая стена, чьи-то ноги,
потолок, снова голая кирпичная шахта, снова пол, и второй раз
промелькнул передо мной чиновник в пиджаке - он терпеливо ждал
лифта, кривя уголки рта. Эта сцена исчезла, как бы уходя в глубь
стены, словно на нее опустили каменный занавес. Я, затаив
дыхание, продолжал плыть дальше.
Снова девятый этаж. Священник стоял совсем близко, так
что я разглядел его всего, деталь за деталью. Он тоже ждал. А
потому снова вниз - и снова мимо чиновника. Невидимый,
притаившийся, я ловил их взором, словно бы брал пробы.
Каждый из них по отдельности стоял в небрежной позе, чуть
переступая в рассеянности с ноги на ногу, каждый заботился о
том, чтобы на его лице было некое среднее, нейтральное
выражение, но я, прячась в кабине и перескакивая от одного лица
к другому, постепенно бледнел: угол рта чиновника с опущенной
губой священника - в сумме это была улыбка, разделенная на
этажи, улыбка, от которой я содрогнулся, ибо ни один из них по
отдельности не улыбался, но они улыбались вместе, суммой, словно
бы это было само Здание. И когда лифт опустился на первый этаж,
я выбежал из него, оставив его пустым, с открытыми дверьми,
непрестанно звонящим, потому что теперь его вызвали, наверное,
со всех этажей сразу. Но я был уже далеко.
Итак, священник предал. Мои опасения подтвердились. Я все
еще переваривал в уме этот вывод, конец бесславно завершившегося
заговора, когда до меня вдруг дошло, что я на первом этаже.
Где-то здесь находились овеянные легендами Большие Врата
- выход из Здания.
Я продолжал идти, но уже иначе - перемена произошла
моментально. Я находился в коридоре, вернее, в очень высоком и
просторном проходе с колоннами. Издали доносилось каменное эхо
шагов. Они отдалялись. Вокруг было пусто. Я предпочел бы видеть
людей, движение, толпу, с которой я мог бы смешаться, ибо принял
решение выйти. Это была последняя не испробованная мною
возможность. Почему же я сразу не подумал о бегстве, о попытке
отделаться от всего, вместе с миссией, инструкцией, вернее, ее
видимостью, с фальшивым заговором, который окончился крахом?
Вряд ли это объяснялось одним только страхом. Конечно, я
боялся, что часовой не пропустит меня, потребует пропуск, но я
мог по крайней мере замышлять бегство, однако почему-то вовсе не
принимал его во внимание. Почему? Из-за того ли, что мне было
некуда идти, не к чему возвращаться? Что Здание могло настичь
меня всюду? А может быть, несмотря ни на что, наперекор здравому
смыслу и тому гниению, которое я здесь узрел, я не потерял еще
окончательно веры в эту разнесчастную, трижды проклятую миссию?
Может, надежда на нее еще тлела во мне как самозащита и
последняя опора?
Я уже видел издали Врата. Они были приоткрыты. Никто их -
о, ужас! - не охранял. Купол, поддерживаемый могучими столбами,
покрывал большую, словно бы заимствованную у собора, переднюю -
глухой, пустой, лишенный даже эха зал... И тут я заметил его.
Это был второй простой солдат, которого я встретил. И как
тот, который нес стражу над чьей-то смертью, он стоял как
памятник - подтянутый, неестественно застывший, расставив ноги и
положив руки в белых перчатках на автомат. Мертвая поза
противоречила его существованию, словно бы говоря, что он не
является самим собой, ибо поставило его на это место Здание.
Он стоял между колоннами в каких-то двадцати шагах от
меня. Врата с вертикальной, заполненной белым светом щелью были
по-прежнему приоткрыты. Если я побегу, то достигну их прежде,
чем он начнет стрелять. "Да и пусть,- подумал я,- пусть
стреляет, довольно полумер, пропитанных страхом возможного
отказа, надежд, оказывающихся на деле самообманом!"
Сколько уже раз я оподлялся и отподлялся! Довольно!
Я поравнялся с часовым. Он смотрел сквозь меня в
пространство, словно меня не видел, словно меня вообще не
существовало.
Щель! Полоса яркого солнечного света!
Шесть длинных широких каменных ступеней вели вниз, к
Вратам.
На предпоследней я замер.
Тот, в ванной, ждал меня. Я сказал, что приду. Да, но
ведь он был шпиком, провокатором, таким же пройдохой, как все, и
даже особенно не скрывал этого. Что в этом такого - обмануть
шпиона, предать провокатора?
Но ведь он сказал мне о докторе, сервировке и лилейной -
следовательно, он знал, а значит, он знал и то, что я убегу, не
вернусь к нему. Как же тогда он мог требовать моего возвращения,
почему заставил дать обещание? Или он, несмотря ни на что, в
самом деле рассчитывал на это? На чем основывал он эту
уверенность?
Пойду, решил я. Это будет последним штрихом. И тогда
бегство, которое я предприму позже, станет чем-то большим, чем
бегство - оно будет вызовом, брошенным всему Зданию, ибо я тоже
мог действовать скрытно, ложью и коварством, как оно, ведя себя
при этом так, словно от меня исходит сияние милосердия, доброты
и любви ко всем людям.
Я развернулся под взором неподвижного стража и по
ступенькам, а затем коридорами вернулся к лифту. Он все еще
стоял здесь, незанятый. Маленькая комнатка приняла меня в
красноватое сияние плюша, раздалось, после нажатия кнопки,
далекое, едва слышное пение электромоторов, защелкали контакты
минуемых этажей, я поплыл в недра Здания, мимо кирпичных и
отштукатуренных разрезов его бесстрастных стен.
Коридор, знакомый, белый, с двумя рядами блестящих
дверей, вел меня длинными переходами среди идущих поодиночке
офицеров и с папками, и без папок, седых, худых, плечистых, а
один, последний, которого я миновал за несколько шагов до моей
ванной комнаты, был веселый, толстый и пыхтел - тяжело ему было
нести целую охапку бумаг...
Я закрыл за собой внешнюю дверь.
Передняя была пуста, но в ней отчетливо различался
чрезвычайно настойчивый, металлический звук, раздающийся в
тишине.
Я распахнул дверь в ванную, вдохнул, задохнулся и замер.
Он лежал в заполненной водой ванне нагой, с перерезанным
горлом.
Намокшие волосы стали единой поблескивающей массой,
беловатой на висках от седины, поскольку голова его была
вывернута набок, к выложенной кафелем стене, лицо его было
погружено в воду, а сжатая, сведенная судорогой рука все еще
держала бритву.
Кровь вытекала из ужасной раны в воду и смешивалась с
ней, но не полностью - в глубину уходили темные изгибы и полосы.
Я закрыл дверь на защелку, чтобы остаться с ним наедине,
и подошел к ванне, но даже тогда я не увидел его лица, так как в
последнее мгновение он отвернулся, словно испугался бритвы,
словно не хотел ее видеть, или же будто бы пытался спрятаться от
меня даже тогда, когда я его найду.
Я понял, что он просто обязан был так с собой поступить.
Поскольку что бы он ни говорил, как бы ни клялся, я все
равно бы ему не поверил.
Только так он мог показать, что ничего от меня не хочет и
ничего от меня не требует, что ничем он мне не грозил и ни в чем
не лгал - лишь умирая он доказывал, что это так, и это было все,
что он мог для меня сделать.
Я оглядел ванную. Одежда лежала под умывальником,
аккуратно сложенная, вдали от ванны, словно он не желал, чтобы
она оказалась запачканной кровью.
Если бы он оставил какой-нибудь знак, что-то написанное,
какое-нибудь послание, последнюю волю, предостережение, наказ, я
бы снова насторожился.
Он знал об этом и оставил только это нагое тело, словно
желая обнаженностью своей смерти уверить меня, что не во всем я
окружен изменой, что есть ведь что-то последнее, окончательное,
имеющее такое значение, которого никакие уловки уже не изменят.
И убивая таким образом себя ради меня - он и сам
спасался.
Я осторожно наклонился над ванной.
Почему он в последнюю минуту отвернулся?
Большие капли воды собирались у среза крана, разбивались
о поверхность воды, которая становилась все краснее, и
расходились по ней кругами - ужасный, истязающий уши звук.
Мне надо было иметь уверенность. Я приподнял его за
холодный затылок. Он от этого весь повернулся, как деревянная