Платформа стояла на краю парка, а на платформе стоял Холодцов, ошалело
вдыхая зимний воздух неизвестно какого года.
Это была его станция. Где-то тут он жил, помнится. Холодцов растер
лицо и на нетвердых ногах пошел к выходу.
У огромного зеркала возле края платформы он остановился привести себя
в порядок. Поправил шарф, провел ладонью по волосам, кожей ощутив
неожиданный воздух под ладонью. Холодцов поднял глаза. Из зеркала на него
глянул лысеющий, неухоженый мужчина с навечно встревоженными глазами. Под
этими глазами и вниз от крыльев носа кто-то прямо по коже прорезал морщины.
На Холодцова смотрел начинающий старик в потертом, смешноватом пальто.
Холодцов отвел глаза, нахлобучил шапку и пошел прочь от зеркала, на
выход.
Ноги вели его к дому, транзистор, что-то сам себе бурча, поколачивал
по бедру.
В сугробе у троллейбусной остановки лежал человек. Он был свеж,
розовощек и вызывающе нетрудоспособен. Он лежал вечной российской вариацией
на тему свободы, лежал, как черт знает сколько лет назад, раскинув руки и
блаженно улыбаясь: очки, ботинки на шнуровке, пальто...
Холодцов постоял над блаженным телом, осторожно потеребил обшлаг.
Человек открыл голубые, как у Холодцова, глаза, увидел над собою такие же -
но с серыми мешками и въевшейся в зрачки заботой о текущем моменте - и,
застонав, слабо махнул рукой, отгоняя этот страшный, неведомо откуда
взявшийся сон.
Через мгновенье он снова мирно сопел в две дырочки.
Холодцов постоял еще немного и энергичным шагом двинулся вон отсюда -
по косо протоптанной через сквер дорожке, домой. Потом сорвался на бег, но
почти тут же остановился, задыхаясь. Поправил очки, посмотрел вокруг.
Еще не смеркалось, но деревья уже теряли цвет. Тумбы возле Дворца
Культуры были обклеены одним и тем же забронзовелым лицом. Размноженное
лицо это, напрягши многочисленные свои желваки, судьбоносно смотрело вдаль,
располагаясь вполоборота над обещанием: "Мы выведем Россию!"
Никаких оснований сомневаться в возможностях человека не имелось; ясно
было - этот выведет. Руки с татуировками "левая" и "правая" на
соответствующих бицепсах были скрещены на груди.
Прикурить удалось только с четвертой попытки. Холодцов жадно
затянулся, потом затянулся еще и еще раз. Выпустил в темнеющий воздух
струйку серого дыма, прислушался к бурчанию у живота; незабытым движением
пальца прибавил звук. Финансовый кризис уступал место стабилизации, крепла
нравственность, в Думе в первом чтении обсуждался закон о втором
пришествии.
Ход бомбардировок в Чечне вселял сильнейшие надежды.
-------------------------------------------------
Виктор Шендерович
Вечное движение
(этюд)
- "Оф... фен... бахер!" - прочел Карабукин и грохнул крышкой
пианино.
- Нежнее, - попросил клиент.
- А мы - нежно... От винта! - Движением плеча Карабукин оттер хозяина
инструмента, впрягся в ремень и скомандовал:
- Взяли!
Лысый Толик на той стороне "Оффенбахера" подсел и крякнул, принимая
вес. Обратно он вынырнул только на площадке у лифта. Лицо у Толика было
задумчивое.
- Тяжело? - сочувственно поинтересовался клиент.
- Советские легче, - уклончиво ответил Толик.
- Раза в полтора, - уточнил Карабукин.
Он часто дышал, облокотившись на "Оффенбахер". Они стояли на черт
знает каком этаже, а грузовой лифт - на третьем. Уже месяц.
- Взяли, - сказал Карабукин.
Через пару пролетов Карабукин молча лег лицом на "Оффенбахер" и лежал
так, о чем-то думая, минут десять. Лысый Толик тем временем выпростался из
лямки, сполз вниз по стене и протянул ноги в проход. Он посидел так, обтер
рукавом поверхность головы и, обратившись в пространство, предложил
покурить. Клиент торопливо поднес ему раскрытую пачку. Толик взял одну
сигарету, потом, подумав, еще две. Карабукин курить не стал.
- Сам играешь? - кивнув на инструмент, спросил он.
- Сам, - ответил клиент.
-И дочку учу.
Наступила тишина, прерываемая свистящим дыханием Толика.
- На скрипке надо учить, - посоветовал Карабукин.
- На баяне максимум.
- Извините меня, - сказал клиент.
За полчаса грузчики спустили "Оффенбахер" еще на несколько пролетов.
Они кряхтели, хрипели и обменивались короткими сигналами типа "на меня",
"стой", "ты держишь?" и "назад, блядь, ногу прищемил". Хозяин инструмента,
как мог, мешался под ногами.
Потом Толик объявил, что либо сейчас умрет, либо сейчас будет обед.
Грузчики пили молоко, вдумчиво заедая его белой булкой. Глаза у них были
отрешенные. Клиент, стараясь не раздражать, пережидал у "Оффенбахера".
- Чего стоять просто так, - сказал Толик.
- Давай лучше изобрази чего-нибудь.
Клиент, в раннем детстве раз и навсегда ударенный своей виной перед
всеми, кто не выучился играть на музыкальных инструментах, вздохнул и
открыл крышку. "Оффенбахер" ощерился на лестничную клетку желтыми от
старости зубами.
Размяв руки, очкарик быстро пробежал правой хроматическую гамму.
- Во! - сказал восхищенный Толик. - Цирк!
Клиент опустился полноватым задом на подоконник, нащупал ногой педаль
и осторожно погрузился в первый аккорд. Глаза его тут же затянуло
поволокой, пальцы забродили вдоль клавиатуры.
- Ну-ка, стой, - приказал Карабукин.
- А? - Клиент открыл глаза.
- Это - что такое?
- Дебюсси, - доложил клиент.
- Ты это брось, - неприязненно сказал Карабукин.
- То есть? - не понял клиент.
Карабукин задумчиво пожевал губами.
- Ты вот что... Ты "Лунную сонату" - можешь?
- Хорошо, - вздохнул пианист. - Вам - первую часть?
- Да уж не вторую, - язвительно ответил Карабукин.
На звуки "Лунной" откуда-то вышла старуха, похожая на иссохшее
привидение. Она прошаркала к "Оффенбахеру", положила на крышку сморщенное,
средних размеров яблоко, бережно перекрестила игравшего, поклонилась в пояс
грузчикам и ушла восвояси.
- Вот! - нравоучительно сказал Толику Карабукин, когда соната иссякла.
- Бетховен! Глухой, между прочим, был на всю голову! А у тебя, мудилы, уши,
как у слона, а что толку?
- Сам ты слон, - ничуть не обидившись, сказал Толик - и, стуча несчастным
"Оффенбахером" по стенкам и перилам, они поволокли его дальше. Клиент
морщился от каждого удара, прижимая заработанное яблоко к пухлой груди.
- Бетховен... - сипел Толик, размазанный лицом по инструменту. - Бетховен
бы умер тут. На меня! Глухой, мля. Он бы ослеп! Левее!
На очередной площадке, отвалившись от "Оффенбахера", они рухнули на
пол. Из легких вырывались нестройные хрипы. Клиент, стоя в отдалении,
опасливо заглядывал в глаза трудящимся. Ничего хорошего как для
художественной интеллигенции вообще, так и для пианистов в особенности в
этих глазах видно не было.
Клиент же, напротив, любил народ - любил по глубокому нравстенному
убеждению, регулярно, впрочем, переходившему в первобытный ужас. В
отчаянном расчете на взаимность он любил грузчиков, сантехников, шоферов,
продавщиц... Гармония труда и искусства, плоти и духа грезилась ему всякий
раз, когда рабочие и колхозники родной страны при случайных встречах с
прекрасным не били его, не презирали за бессмысленную беглость пальцев, а,
искренне удивляясь, давали немного денег на жизнь.
"Они правы в своей ненависти, - думал пианист, боясь попасть своими
глазами в глаза грузчиков.
- За что они должны любить меня? Почему должны так страдать во имя того,
чтобы я мог наслаждаться музыкой? Что я дам им взамен? Деньги? Это так
ничтожно..."
- Можно, я вам сыграю? - не зная, чем замолить свою вину, осторожно
предложил пианист.
Музыка взметнулась в пролет лестничной клетки. Навстречу, по прямой
кишке мусоропровода, просвистело вниз что-то большое и гремучее, где-то в
недосягаемом далеке достигло земли и, ударившись об нее, со звоном
разлетелось на части - но ничто уже не могло помешать движению
гармонических масс. С последним аккордом клиент погрузился в "Оффенбахер"
по плечи - и затих. Инструмент тактично скрипнул педалью.
- Наркоман, что ли? - с уважением спросил Толик.
- Чего глаза-то закатил?
- Погоди, - осек его озадаченный услышанным Карабукин.
- Это - что было?
- Шуберт, - ответил клиент, едва сдерживая слезы.
- Тоже глухой? - поинтересовался Толик.
- Нет, что вы! - испугался клиент.
- Здоровско! - Толик так обрадовался за Шуберта, что даже встал.
- А я смотрите что могу.
Он шагнул к "Оффенбахеру", одной рукой, как створку шкафа, отодвинул в
сторону взволнованного клиента, обтер руки о штаны и, отсчитав нужную
клавишу, старательно, безошибочно и громко отстучал собачий вальс. Каждая
нота вальса живо отражалась на округлом лице хозяина инструмента, но
прервать исполнение он не решился.
В последний раз влупив по клавишам, Толик жизнерадостно расхохотался,
после чего на лестничной клетке настала относительная тишина. Только в
нутре у "Оффенбахера", растревоженном сильными руками энтузиаста, что-то
гудело.
- Толян, - сказал пораженный Карабукин, - что ж ты молчал?
- В армии научили, - скромно признался Толян.
- Школа жизни, - констатировал Карабукин и повернулся к клиенту.
- Теперь ты.
...День клонился к закату. Толик лежал у стены, широко разбросав
конечности по лестничной клетке неизвестно какого этажа. За время их
мучительного путешествия по подъезду с "Оффенбахером" в полутемном столбе
лестничного пролета прозвучала значительная часть мирового классического
репертуара. Переноска инструмента сопровождалась вдохновенными докладами
клиента о жизни и творчестве лучших композиторов прошлого. Сыграно было
семнадцать прелюдий и фуг, дюжина этюдов, множество пьес и один хорошо
темперированный клавир. В районе одиннадцатого этажа Толик сделал попытку
исполнить на "бис" собачий вальс, но был пристыжен товарищем и покраснел,
что в последний раз до этого случалось с ним в трехлетнем возрасте во время
диатеза. Они волокли "Оффенбахер", страдая от жизненной драмы Модеста
мусоргского, и приходили в себя, внимая рапсодии в стиле блюз. Полет
валькирий сменился шествием гномов, а земли все не было. Лысый. Крепкий,
как у лося, череп Толика блестел в закатном свете, сочившемся сквозь
запыленное окно. Чудовищное количество переходило в какое-то неясное
качество; казалось - череп меняет форму прямо на глазах. Напротив Толика,
привалившись к косяку и с тревогой прислушиваясь к своей развороченной
душе, сидел Карабукин.
- Это - кто? - жадно спрашивал он.
- Рахманинов, - отвечал клиент.
- Сергей Васильевич? - уточнял Карабкин.
Они стаскивали "Оффенбахер" еще на пару пролетов вниз и снова располагались
для культурного досуга.
- А можно вас попросить, Николай Игнатьевич, - сказал Карабукин как-то под
утро, - исполнить еще раз вот это...
- Суровое обычно, лицо его разгладилось, и, просветлев, он намычал мелодию.
- Вон там играли...
- И показал узловатым пальцем куда-то вверх.
- "Грезы любви"? - догадался клиент.
- Они, - сказал Карабукин, блаженно улыбнулся - и заснул под музыку. Через
минуту в полутемном пространстве раздался зычный голос проснувшегося
Толика.
- Ференц Лист! - сказал Толик. Сильно испугавшись сказанного, он озадаченно
потер лысую голову. Потом лицо его разнесло кривой улыбкой.
- Господи, твоя воля... - прошептал он.
Однажды Николай Игнатьевич съездил на лифте домой и привез оттуда к
завтраку термос чая, пакет сушек и кучу бутербродов. Он был счастлив
полноценным счастьем миссионера. Грузчики не спали. Они разговаривали.
- Все-таки, Анатолий, - говорил Карабукин, - я не могу разделить ваших
восторгов по поводу Губбайдулиной. Увольте. Может быть, я излишне
консервативен, но мелодизм, коллега! - как же без мелодизма!
- Алексей Иванович, - отвечал лысый Толик, прикладывая к шкафообразной
груди огромные ладони, - мелодизм устарел! Еще Скрябин... Тут они заметили
подошедшего клиента и внимательно на него посмотрели, что-то вспоминая.
- Простите, что вмешиваюсь, - предложил клиент.
- Но давайте все-таки попьем чайку - и двинемся.
Грузчики переглянулись.
- Я ведь не подъемный кран, - мягко объяснился Толик, - и Алексей Иванович
тоже. Унизительно, согласитесь, тяжести на себе таскать, когда повсюду...
там, там! - он махнул рукой куда-то в заоблачную даль, - разлита