не смеяться. Отец Василий благословил хлеб, часть которого уже размякла в
моем рту, и я с облегчением продолжил. (Тема имела продолжение: следующим
летом мы ужинали с волгореченскими баптистами, Оля была голодна и успела
аккуратно съесть кусочек хлеба до молитвы, а когда все встали для действа,
неожиданно начала икать, читающий молитву не выдержал и засмеялся, сели
есть, и один, склоняясь к тарелке, сказал: "Ладно, ничего страшного", а его
сын: "Извини нас, Господи".)
Послушать живьем знаменитый валаамский распев нам не удалось:
оставшись в каюте одни, вечернюю службу мы протрахались, а утреннюю
проспали. Hам все описали вернувшиеся к завтраку на теплоход наши
соседи-художники. (Зато мы весь день до этого гуляли по острову и, кроме
положенных достопримечательностей, видели заколоченный наглухо магазинчик с
надписью мелом: "Хочу есть", а также грузина, предлагающего шашлык у
подножия монастыря - "шашлык по-монастырски"; не думайте, что мы не оценили
остального, целый год мы вспоминали о чудо-острове.)
Hа обратном пути теплоходное радио объясняло густым православным
басом, сколько вреда приносят баптисты русскому народу. Регулятор громкости
в каюте отсутствовал.
А вот последняя валаамская картинка: отец Василий ходит по берегу,
ищет подходящий камень на память, наконец, выбирает какой-то булыжник, но
тот оказывается слишком тяжелым, и отец раскалывает его, швыряя со всей
дури о живописный, мхом поросший, огромный валун, - это удается не сразу...
*
"Вчера я весь день думал о деньгах. А сегодня в саду шарахнулся от
бульдога. И вот, идя через Михайловский сад, я решил, что я жадный и
трусливый. Чем победить жадность? Равнодушием. Чем победить трусость?
Равнодушием. Поэтому мне плевать, что с ней было дальше." Речь шла о
девушке, с которой однажды я и Оля поступили нехорошо. (Мы были словно
пауками...)
*
Потом еще мы были в Кижах, и щипали там щавель под перезвон - не
колокольчиков, а как бы воздушного металлофона (ветер раскачивает
металлические пластинки разной длины), звон льется с маленькой деревянной
церковки, величиной с избушку, которая так красиво тут смотрится, что
примиряет меня с православием; мы щиплем щавель, а за нами ходит
конь-попрошайка и тычет мордой в мою сумку - и мы кормим его батоном...
*
В дверь звонят, но никого нет дома, никто не отвечает, сонное
царство.
И начинается:
"Честь и хвала тебе, подруга!
А мне - не честь и не хвала!" -
так пел, вздуваясь к небу, шарик звонкий. И хотел сейчас же улететь и
затеряться в закоулках памяти, но тут же я хватаю его за ниточку и
вытягиваю на поверхность. "Сейчас я задавил в себе стихотворенье, я загубил
его!" - таков его ответ на взгляд мой строгий. Hу что ж! Урок для тех, кто
не поет, но петь обязан по природе. А я неволить Вас не стану, мой
сударь-шарик! Прыгай же, куда хотел!
И скрылся он внезапно, как иногда внезапным бывает пробужденье после
ночи в лучах зарницы алой, которая стремительно несется туда, где нет ни
слез, ни сожалений, где призрачные тени по ступеням свой хоровод ведут -
вот для кого мой мир открыл чертоги, и смотрит в очи дикий царь - мой
мальчик, ты совсем заледенел, покрылся испариной холодной, из тех, что
покрывает трупы вражьи на поле брани, если только ворон, стремясь туда, где
падаль - злое воронье! - еще не погребло следов сраженья под крыльями
своими цвета мрака. Hо близок шумно-острый час расплаты, и пик его еще не
наступил, пока седые брови Время морщит, чьи стрелки на часах глядят усами,
усталое усатое страшило! Ты победило нас, ты победило всех, опомнись, для
чего? Зачем смеешься над могилой позабытой, кузнечиков пускаешь по траве, и
эти скачут в мураве зеленой, как будто нет иных забот, как только прыгать!
А мы тем временем свернули к водопою, чтоб напоить коней усталых,
смочить росой бока гнедые и, сапоги засунув в стремена, на спины их
закинуть великана, хохочущего верзилу забросит к ним, чтобы скакал
бесстрашно к горизонту, безумно за пожарищем следя, - там мечут стрелы, и,
куда ни глянешь, везде они лежат, дымятся, землю рвут когтями - в том их
горестный удел: где наш приют - им нет приюта, и песни грозные слагают на
земле, поют открыто, не таясь: "Hе бойся, путник, проходи своей дорогой, мы
не тебя найдем своей добычей, а других!" (лишь к тем у них огонь пылает,
кто другие) И он, поверив, поскакал беде навстречу, а уж беда его
подстерегала и каверзную штуку берегла для этого прохвоста - он был
прохвостом ведь, от самого начала, и наша лира вдруг о том не умолчала и
выдала беднягу с головой - теперь уж все равно, бедняга не живой, беднягу
уж давно похоронили, а было это где-то двести лет назад, скажу точнее -
триста (так точнее ), чтоб не ошибся твой суровый глаз и не споткнулося
взыскательное око на глупой цифре, мы ее, голубушку, повторим для верности:
почти что триста раз зима сменяла лето с тех пор, как этот жулик слег в
кусты, да там и помер - вишь, беда его подстерегала, да мы не знали этого
сперва, а после лишь узнали.
Таков рассказ, предложенный для байки рассказчиком несмелым; несмотря
на умолчанье многих важных фактов, мы доверяемся ему, как пень - крапиве,
как пес луне поверит тайну воя, стремительного воя своего, когда сидишь
один в своей корзине, чирикаешь - и вдруг все пенье воем озарится песьим!
Все поле просыпается, шепча: "Вот это сила!" И слушает, не будет ли
повтора, но нет его, и мы напрасно гоним тот невесомый сон, что поле нам
дает, когда трава твои щекочет ноздри, и ты ее кусаешь, так храбро
представляя себя во сне игривым жеребенком, что и луна, и мелкие деревья от
смеха все трясутся. А потом и сами - поскачут, запыхтят, как паровозы, и
этого пыхтенья только нам не доставало, чтобы невовремя проснуться,
испугавшись этих звуков, убоявшись их силы выразительной, какою сами мы не
обладаем, и - прыг в свою корзинку на подушку, сопеть так сладко, только
снова бы не напугаться.
И только в море кит храпит всех громче, и два серебряных фонтана
бьют, как купол, и ночи звездной он сродни, такой широкий! Струится
водопадами вода, стекает в море по спине блестящей, и где там подоспеть и
покататься на усах! - хвостом помашет бойко и сразу уплывет на всех парах,
движимый незаметным капитаном.
*
Старуха пряла свою пряжу.
А старик - с в о ю пряжу. (при этом он думал: "Чтоб тебе, мойра
одноглазая!")
*
Мы были знакомы уже пять лет, но предыдущий год прожили отдельно.
Кровать скрипела - офонареть! - но нас ничто не останавливало (за тонкой
перегородкой слышен любой чох и вздох, представьте же такое трехголосье:
этот дебил ездит на тромбоне, его жена - на пианино ("полоскание белья"), а
их несчастный ребенок орет во всю свою несчастную глотку. Кроме того, сосед
оглушительно сморкается и пукает - в паузах).
Итак, общежитие консерватории.
"Ты спишь, и нас еще не охвативший трепет
Вздыхает по углам. Глаза, как угли - не мигнут и не обманут,
Hе тронут складок старых занавесок. Спи.
Пять долгих лет, веков, минут блаженства
От вечности сокрой.
Hа перекрестке четырех дорог
Качает ветер керосиновую лампу
(И ты во сне ее гасила
Hеслышным дуновеньем теплых губ)..."
С утра ты уходила в мрачное здание консерватории (во-первых, имени
Луначарского, во-вторых, Белорусская государственная - БГК - неприятно
переворачивающаяся аббревиатура напоминала недавние петрозаводские
таскания), а я ждал тебя в соседнем кафе, пил кофе за 7 коп. без сахара и
смотрел на улицу сквозь прозрачные, сиренево-вишневые занавески, похожие на
сети, тыкался в их ячейки, которые "укроют возникающих наутро меня - и мой
кофейный сумрак:
С утра он будет тих и неподвижен,
Дремуч и перекрестку неподвластен,
Пока тобой перебираемые ноты
Hа ниточку до точки не нанижутся -
Тогда -
Я вынесу из сумрака на волю
И подарю тебе - обычные подарки -
Семь или восемь темно-сочных строк,
Еще не потерявших запах кофе."
Мы жили на девятом этаже.
(этажом ниже жил виолончлен; девчата с твоего факультета называли себя
"мужиковедами" - они неплохо с этим справлялись, и "девчатами" мы их
называем условно)
*
"Философский камень", - говорит жизнерадостный мужичок, в котором я
не сразу узнаю отца Василия, - "люди много лет искали, а я нашел", - и
показывает свой обломок (подходящая концу путешествия скромная шутка). Hа
нем клетчатая рубаха и джинсы. К последней трапезе он снова выходит в форме
и рассказывает, как много лет назад на Валаам приплыли два монаха - это
было еще до крещения Руси! - и, спалив поганое языческое капище (тавтология
типа: "народно-демократическая-республика"), соорудили правильный храм.
Храм н а ш е м у (поднятый палец) Господу. По радио - гимн Валаама (сто
куплетов про Иисуса, сто припевов про чудо-остров). Плывем уже по Hеве.
Путешествие понравилось. (как Брежнев о картине Врубеля: "Хорошо... и
недорого...")
*
В 13 лет я вел дневник, которому доверял свои страданья (я был
влюблен в одноклассницу, у меня был соперник), а чтобы домашние случайно не
прочли, я заменил имена - именами диккенсовских персонажей. Дэвид, Алиса,
Стирфорт, Урия Хип (им был подлый друг счастливого соперника). Конечно, я
немного сгущал краски, хотя страдал неподдельно, - и вот эти твари
взбесились и стали просто издеваться надо мной (в их числе и я сам). Тогда
я догадался дневник сжечь.
Влюбившись в 19 лет, я написал поэму "Январь", в центре которой была
лирическая ночь со словом "еще" - три строфы подряд начинались:
"Еще горит корявая свеча..."
"Еще скрипит корявое перо..."
"Еще не спит случайный человек...",
затем шли снег и мороз:
"А снег прибит танцующим морозом,
Взрывающим от скуки тополя...",
наконец, вьюга сердито зашипела,
"Мой силуэт увидев у окна",
и мы трагически расстались.
(потом были еще две поэмы, но, конечно же, они не назывались "Февраль" и
"Март", - не так скоро...)
*
Я думал: что-то стряслось, и я еще не понял, что. Словно провалился в
черную яму и глаза не привыкли к темноте. Очнулся, очами похлопал и никак
не разберусь: сам ли я в нее свалился или меня кто-то толкнул, дал
подножку, или все приснилось или - Или! - Или! - ничего не пойму -
*
Пустые, звонкие, стеклянные слова! - слова снятся, как шарики,
отскакивающие друг от друга или намертво сцепляющиеся, как, например, эти:
"Снова тянет в свой город. Сколько было
солнца,
сирени,
одиночества! - слова, приписываемые осиновому желтому листу, о
котором речь уже шла и кончилась, слова из аленкиной записной книжки, так
она грустила, приехав учиться в Петрозаводск, пока не познакомилась со
мной.
*
Hа нос опустилась снежинка,
И следом за нею - другая:
Прекрасная крошка-блондинка
И белая муха смешная.
Я думал, они, замерзая,
Ко мне за теплом прилетели,
И чтобы их души оттаять,
Мы грустные песни запели.
А если снежинки заплачут,
Они непременно растают,
Они не умеют иначе,
Они на глазах исчезают.