специальных фондов адмирала Канариса вознаграждение, значительно
превосходящее их министерское жалование.
Что же касается ассигнований на советскую агентуру, то тут, к
сожалению, мы достигли такой экономии средств, которая может поставить под
сомнение всю нашу работу. Если, конечно, - добавил он, - не считать
расходов на вспомоществование эмигрантам и на пенсии семьям наших
агентов-немцев, после того как советские органы пресекли их деятельность.
- Ну-ну, не надо горячиться, - успокаивающе, мирным тоном произнес
Лансдорф. - Я ценю ваши усилия и понимаю наши трудности. - Проговорил
задумчиво: - По-видимому большевикам удалось внушить народу мысль, что
государство - это в какой-то степени собственность каждого, и они дорожат
его интересами так же, как мы с вами своим имуществом. - Заметил деловито:
- Я просматривал протоколы допросов различных военнопленных. Некоторым из
них, оказывается, проще расстаться со своей жизнью, чем с теми сведениями,
которыми они располагают. Трудный материал, трудный. И поэтому еще раз
напоминаю: гибче, гибче с ним. И если вы сочтете нужным, особо подающих
надежды следовало бы свозить в Берлин, чтобы поразить их воображение
уровнем нашей цивилизации, благосостояния, бытовыми условиями, магазинами.
Пусть даже что-нибудь купят себе. Словом, попытайтесь оказать воздействие
с помощью арсенала не только наших идей, но и вещей. Вы меня поняли?..
Штейнглиц из этого разговора понял только, что Лансдорфа беспокоит
надежность курсантского состава и что, по его мнению, агентурная работа в
западноевропейских странах имеет более плодотворную почву, чем в России, -
с этим Штейнглиц был полностью согласен.
Наблюдая за учебными занятиями курсантов, он убедился, какие это
тупые, неспособные люди. Самые элементарные вещи они усваивают с трудом, у
всех расслаблена память, отсутствует сообразительность, и поэтому сроки
обучения недопустимо затягиваются. И Штейнглиц с гордостью за своего
соотечественника думал о бывшем своем шофере, ефрейторе Иоганне Вайсе, так
блистательно воплотившем в себе лучшие черты немецкой нации. Ведь он за
самое короткое время сумел полностью овладеть необходимыми познаниями и
занять достойное место среди самых опытных сотрудников абвера. Вот
подобных Иоганну способных молодых людей он не видел среди этих русских и
был убежден, что виной тому их национальная ограниченность, вековечная
отсталость от других европейских народов.
Конечно, откуда бы мог знать Штейнглиц, что, казалось бы, вопиющая
тупость, беспамятливость, несообразительность многих курсантов требовали
от них поистине виртуозной сообразительности и остроты наблюдательного
ума.
Кстати, эта талантливость притворства некоторых курсантов ставила
Вайса в такое же тяжелое положение, как и Штейнглица, и удручала их обоих,
хотя и не в равной степени и по совсем противоположным поводам. А источник
трудности был для них один и тот же.
До сих пор Иоганн не мог считать, что он достаточно полно изучил хотя
бы одного курсанта. Именно это и служило причиной его бессонных
размышлений, когда приходилось перебирать в памяти тысячи мельчайших,
разрозненных, еле ощутимых признаков, говорящих о том, что человек остался
человеком. Но эти обнадеживающие черточки сочетались с таким множеством
отрицательных, что прийти к какому-либо выводу было пока невозможно.
А время шло и повелительно требовало действий, и, хотя Иоганн почти
регулярно оставлял информацию для Центра в тайнике, указанном Эльзой, и
получал через обратную связь рекомендации и советы, кроме Туза, других
верных людей ему до сих пор найти не удалось.
Дневной рацион курсантов составляли хлеб - четыреста граммов,
маргарин - двадцать пять граммов, колбаса гороховая или конская -
пятьдесят граммов и три штуки сигарет. Утром и вечером ячменный или
свекольный кофе. По сравнению с лагерным этот паек мог показаться
обильным.
Больше всего курсанты страдали от недостатка курева. подобно тому,
как заключенный в ожидании приговора жаждет утолить тоску беспрерывным
курением, так же и эти люди - одни ваялые, подавленные, с замедленными
движениями, другие возбужденные до истерики - испытывали мучения от
табачного голода.
Как-то Гаген длбродушно посулил им бодрым тоном:
- Когда поможете нам захватить Кавказ, будет вам табак.
Хотя в переводе на русский язык это звучало несколько двусмысленно и
кое-кто усмехнулся, такое обещание никого не утешило.
После отбоя Иоганну приходилось поочередно с другими переводчиками
дежурить с наушниками в канцелярии у провода микрофонов, установленных в
общежитиях. С помощью переключателя он мог слышать, о чем говорят между
собой курсанты в любом помещении каждого из бараков.
После дежурства он обязан был сдавать запись наиболее существенных
разговоров Дитриху. Кстати, Иоганн предполагал, что подобные же микрофоны
установлены в комнатах сотрудников штаба, но прослушиванием этой линии
занимаются только работники отдела "3-Ц" и сам Дитрих.
Гаген дал Вайсу два исторических романа Виллибальда Алексиса. Сказал
значительно:
- Великий наш романтик прошлого века.
"Какая провинциальная узость, какая напыщенность", - подумал Иоганн.
Читая на дежурстве эти книги, он испытывал только щемящий душевный голод.
Подумать только: Толстой, Чехов. Достоевский писали в то же время.
Иоганн вспомнил "Войну и мир", и воспоминания приходили так, будто
это все была и его жизнь, которой он здесь лишился. Но когда он вспоминал
страницы, посвященные Платону Каратаеву, его кроткую, покорную
беззлобность к врагу, его способность тихо, безропотно, беспечально ко
всему приспосабливаться, умиленно радоваться просто оттого, что он
существует, этот Платон мгновенно представал перед ним в обличье курсанта
Денисова по кличке "Селезень".
Русоволосый, сероглазый, говорит окая, на лице просящая, застывшая
улыбка. В своем "сочинении" Денисов писал: "Как известно, человек
рождается в жизни один раз. Но при этом от него независимо, какой страны
он получается гражданином. В силу такого стихийного обстоятельства я
оказался советским".
В цейхгаузе Денисо долго и тщательно выбирал себе обноски
французского трофейного обмундирования, какие получше. Долго искал такие
ботинки, калуки и подошвы которых были меньше стоптаны, заведомо зная, что
носить ему все это не доведется и после окончания курсов выдадут все
другое. Но хозяйственный инстинкт был выше реальных обстоятельств. И
Денисов счастливо улыбался, когда ему удалось сыскать в груде обуви пару
ботинок на двойной подошве.
- Добрая вещь, - сказал он с довольной улыбкой. - Рассчитана на
серьезного потребителя.
В столовой он ел медленно, вдумчиво. Когда жевал, у него двигались
брови, уши, скулы и даже жесткие волосы на темени. Охотно обменивал
сигарету и отломанную половину другой на порцию маргарина.
Занимался старательно. Испытывал искренее удовольствие, получая
хорошую отметку, огорчался плохой. И был по-своему смекалист.
Вот сейчас Вайс слышит в наушниках его дребезжащий, сладенький,
деловитый тенорок. Рассуждает, наверное лежа на койке:
- Пришел я в себя, и первое, чему очень даже обрадовался, - тому, что
не помер. И бою конец. Очень было неприятно предполагать все время, что
все именно в твое тело стреляют. Подходит немец. Встал перед ним, от
страха дрожу. Гляжу - чкловек как человек. Улыбаюсь деликатно. Ну, он меня
и пожалел. Ведет, автоматом в спину пихает. Кругом наши ребята лежат.
Жалею. Поспешили. А загробной жизни-то нет. Землячок мой в нашей роте был.
Его бы я еще насчет плена постеснялся. Но он раньше, в санбате, помер.
Значит, свидетелев нет. А я оказался живучий. Имею возможность на
дальнейшее существование. Мне ведь самой лучшей жизни не надо. Мне бы
только избушка и солнышка чуток, ну и чтоб пища. Я без зависти. Меня сюда
только за одно поведение прислали. Я и в лагере жить привык. Наспособился
ко всему. Люди огорчаются наказанием несправедливым. А я что же, ничего,
продолжаю жить, только маленько сощурюся, и ничего - существую. Есть
причины, от нас зависимые, а есть независимые. Есть лагеря, есть школы для
шпионов - тоже. Кто-то же все равно место займет. А почему не я? Не пойду
- другой пойдет. Механика ясная.
- Ты аккуратный, и резать будешь аккуратно.
Грубый голос, наверное принадлежащий человеку по кличке "Гвоздь".
Лицо его после ожога в глянцевитой, тугой, полупрозрачной розовой коже. В
анкете записано - сапер. Вайс подозревает: танкист или летчик, обгорел в
машине.
- Мне это не обязательно, - возразил Денисов. - Я на радиста подал. В
силу грамотности, полагаю, уважут. В колхозе я всегда на чистой,
письменной работе был.
- Лизучий ты.
- А это у меня от вежливости. Имею личный жизненный опыт всякое
начальство чтить и уважать. Ум у меня, может, и небольшой, но чуткий.
Велели во время коллективизации жать - ну я и жал. Но кого по моей
статистике высылали, перед их родственниками потом извинялся. Не я.
Власть! Оспорю - меня заденут. Понимали. Народ у нас сознательный. Другим
в окошко стреляли, мне - нет. Я человек простодушный и тем полезный.
- Как рвотное средство.
- А тебе меня такой грубостью за самолюбие не ущипнуть. нет. Хошь -
валяй плюнь! Утрусь - и ничего. Если только ты не заразный. Плевок - это
только так, видимость. А вот если ты меня где-нибудь захочешь физически...
Тут я тоже тебе самооборону не окажу. Но начальство будет точно знать, кто
мне повреждение сделал. Поскольку я теперь на из инвентарном учете.
- У нас одного такого в лагере в сортире задавили, - сказал Гвоздь
раздумчиво.
- И напрасно, - возразил Денисов. - Убили одного, скажем,
провокатора. И за его мерзкую фигуру десятка три хороших людей после
постреляют. Я всегда был против такого. И можно сказать, что немало
хороших людей спас тем, что предотвратил.
- Доносил?
- Так ведь на одного, на двух умыслявших. А сохранил этим жизнь
десяткам. Вдумайся. И получится благородная арифметика.
- Кусок ты...
- На словах задевай меня как хочещь. На грубость я не восприимчивый.
И тебя обратно ею задевать не стану. Потому мне любой человек - человек. А
не скотина, не животное, хотя я тоже к ним отношусь с любовью. И при мне
всегда кот жил. И, если хочешь знать, так о нем я грущу, вспоминаю. А люди
- что ж. Люди везде есть, и все они человеки, и каждый на свою колодку.
- И долго ты при советской власти жил?
- Обыкновенно, как все, - с самой даты рождения до семнадцатого июля
нынешнего года, когда мы накрылись, - словоохотливо сообщил Денисов.
Гвоздь сказал задумчиво:
- Вот я бы с тобой на задание в напарники пошел: человек ты
обстоятельный, с тобой не пропадешь.
- Не-е, - возразил Денисов, - против тебя у меня лично возражения.
- А чем не гожусь?
- Пришибешь ты меня - и все, и сам застрелишься от огорчения.
- Это почему же?
- А так, глаза у тебя дикие. Немец - он до нас тупой, не различает. А
я чую - переживаешь. К своим не подашься, нет. Это я не говорю. Даже
ничуть. Явишься, допустим, к властям: мол, здрасте, разрешите покаяться. А
тебя - хлоп в НКВД. Могут и сразу, без канители, в жмурики, а могут и
снизойти - дадут четвертак. - Сказал с укоризной: - Найдутся среди нас, я
полагаю, наивники с мечтой в штрафниках свою вину искупить. Мечта детская.
на то он и "карающий меч" в руках пролетариата, чтоб таких, как мы,
наивников сокращать.
Гвоздь спросил: