ксендз в молчаливом изумлении глядел на Наполеона, с которого
Рустан стягивал высокие, на волчьем меху, сапоги.
- Чего-нибудь, - продолжал Вонсович, - ну, супу, борщу, стакан
гретого молока. Только скорей...
- Нет ничего! - жалостно проговорил ксендз, сложив на груди
крестом руки.
- Так белого хлеба, сметаны, творогу.
- Ничего, ничего! - в отчаянии твердил помертвелыми губами
священник. - Где же я возьму? Все ограбили сегодня прохожие
солдаты.
- Что он говорит? - спросил Наполеон. Вонсович перевел слова
священника.
- Они отбили кладовую, - продолжал ксендз, - угнали последнюю мою
корову и порезали всех птиц... я остался, как видите, в одной
рясе и сам с утра ничего не ел.
- Но можно послать на фольварк, - заметил Вонсович.
- О, пан капитан, все крестьяне и мои домочадцы разбежались, и,
если бы не мой племянник, только что подъехавший за мной из
местечка, я, вероятно, погиб бы с голоду, хотя не ропщу.. О, его
цезарское величество, я в том убежден, со временем все
вознаградит...
Вонсович перевел ответ и заключение ксендза. Наполеон при словах
о грабеже и о том, что нечего есть, нахмурился. Но он сообразил,
что делать нечего и что таковы следствия войны для всех, в том
числе и для него, и решил показать себя великодушным и выше
встреченных невзгод. Милостиво потрепав ксендза по плечу, он
сказал ему, через переводчика, что рад случаю видеть его, так как
в жизни встречает первого священника, который так покорен
обстоятельствам и не корыстолюбив.
- Да, - вдруг обратился он по-латыни непосредственно к ксендзу, -
у нас есть общий нам, родственный язык; будем говорить
по-католически, по-римски.
Священник в восхищении преклонился.
- Я никогда не расставался с Саллюстием, - сказал Наполеон, -
носил его в кармане и с удодольствием прочитывал войну против
Югурты. А Цезарь? его галльская война? мы тоже, святой отец,
воюем с новейшими дикими варварами, с галлами Востока... Но надо
покоряться лишениям.
Говоря это, Наполеон прохаживался по комнате. Радостно изумленный
ксендз и свита благоговейно внимали бойким, хотя и не вполне
правильным римским цитатам нового Цезаря. В уютной комнате кстати
было так тепло. Вечернее же солнце так домовито и весело освещало
скромную мебель, в белых чехлах, гравюры по стенам и уцелевшие от
грабителей горшки цветов на окнах, что всем было приятно.
Наполеон еще что-то говорил. Вдруг он, нагнувшись к окну,
остановился. Он увидел на дворе нечто, удивившее и обрадовавшее
его. В слуховое окно конюшни выглянула пестрая хохлатая курица.
Уйдя днем от грабителей на сенник, она озадаченно теперь оттуда
посматривала на новых нахлынувших посетителей и, очевидно, не
решалась в обычный час пробраться в разоренный птичник на свой
нашест, как бы раздумывая: а что как поймают здесь и зарежут?
- Reverendissime, ессе pulla! (Почтеннейший, вот курицах!) -
сказал Наполеон, обращаясь к священнику.
Ксендз и прочие бросились к окну. Они действительно увидели
курицу и выбежали во двор. Уланы справа и слева оцепили конюшню и
полезли на сенник. Курица с криком вылетела оттуда через их
головы в сад. Офицеры, мамелюк Рустан и Мутон пустились ее
догонять. Им помогал, командуя и расставляя полы шубы, даже
важный и толстый Дюрок. Наполеон с улыбкой следил из окна за этою
охотой. Курица была поймана и торжественно внесена в дом.
- Si item...(Если также... (лат.)) Если ты такой же умелый повар,
- сказал Наполеон ксендзу, - как священник, сделай мне хорошую
похлебку.
- С великим удовольствием, государь! (Magna cum voluptate,
Caesar!) - нерешительно ответил ксендз. - Боюсь только, может не
удаться.
Подросток - племянник священника растопил в кухне печь, Рустан
иззябшими руками ощипал и выпотрошил зарезанную хохлатку.
- Но, ваше величество, - заметил, взглянув на свою луковицу,
Рапп, - мы опоздаем; какую тревогу забьют в замке того помещика,
где ожидают вас, и в Ошмянах!
- А вот погоди, уже пахнет оттуда! - ответил Наполеон, обращая
нос к кухне. - Успеем, еще светло... Расставлена ли цепь?
- Расставлена...
Похлебку приготовили. К дивану, на котором сидел Наполеон,
придвинули стол. Ввиду того, что вся посуда у ксендза была
ограблена, кушанье принесли в простом глиняном горшке; у солдат
достали походную деревянную ложку.
- Дивно, прелесть! (Optime, superrime!) - твердил Наполеон, жадно
глотая и смакуя жирный, душистый навар. Мамелюк прислуживал. Он
вынул куриное мясо, разрезал его на части своим складным ножом и
подал на опрокинутой крышке горшка часть грудинки с крылом.
Наполеон потянул к себе всю курицу, кончил ее и, весь в поту от
вкусной еды, оглянулся на руки Рустана, державшего походную флягу
с остатком бордо.
- Да это, друзья мои, не бивачная закуска, а целый пир! -
восторженно сказал Наполеон, допив в несколько приемов флягу. - Я
так не ел и в Тюильри.
- Пора, ваше величество, осмелюсь сказать, - произнес Колонкур, -
смеркается, мы здесь целый час.
Наполеон улыбнулся счастливою, блаженною улыбкой, протянул ноги
на подставленный ему стул, безнадежно махнул рукой и, как сидел
на диване, оперся головой о стену, закрыл глаза и в теплой,
уютной, полуосвещенной комнате почти мгновенно заснул. Лица свиты
вытянулись. Коленкур делал нетерпеливые знаки Раппу, Рапп -
Дюроку, но все раболепно-почтительно замерли и, не смея пикнуть,
молча ожидали пробуждения усталого Цезаря.
В тот же день, перед вечером, верстах в пяти от большой Виленской
дороги, в густом лесу, подходившем к городку Ошмянам, показался
отряд всадников. То была партия Фигнера. Усиленно проскакав
сплошными трущобами и болотами, она стала биваком в лесной чаще
и, не разводя огней, решила до ночи собрать сведения, кто и в
каком количестве занимает Ошмяны.
В городе, в крестьянском зипунишке и войлочной капелюхе, на
дровнях лесника, прежде всех побывал сам Фигнер. Он, к изумлению,
узнал, что здесь стоит пришедший накануне из Вильны отряд
французской кавалерии. Ломая голову, зачем сюда пришли французы,
он поспешил обратно к биваку, где, посоветовавшись с офицерами,
разделил свою партию надвое и одну ее часть послал, также
стороной и лесом, далее, к селению Медянке, а другой велел
остаться при себе на месте. В Ошмяны же, для разведки, как велик
французский отряд, он разрешил послать собственного ординарца
Крама и стоявшего долгое время в Литве, а потому знающего местный
язык, старого казацкого урядника Мосеича. Путники уже в сумерки,
вслед за каким-то обозом, на тех же дровнях въехали в город.
Улицы были почти пусты, лавки и кабаки закрыты. Изредка только
встречались прохожие и проезжие. Окна светились лишь в немногих
домах.
У крайнего, с кретушами и длинными сараями, постоялого двора, при
въезде в город, оказался большой конный французский пикет.
Солдаты, как бы отдыхая, полулежали у забора, держа под уздцы,
наготове лошадей. Они разговаривали и, очевидно, чего-то ожидали.
Завидев их еще издали и плетясь пешком у санок, одетый дровосеком
урядник Мосеич шепнул ординарцу, лежавшему в санях на куче дров:
- Ваше благородие, видите, сколько их? не вернуться ли?
- Ступай, - ответил также шепотом ординарец, - авось пропустят...
зайду на постоялый двор, еще кое-что узнаем.
- Да мне не велено вас бросать.
- Ну, как знаешь, заезжай и сам; только не разом, попозже.
Ординарец, миновав стражу, встал и направился на постоялый двор к
смежной, с чистыми светлицами рабочей избе. Урядник для отвода
глаз направился с дровами окольными улицами на базарную площадь,
а оттуда к мосту и, вывалив там дрова, так же потом завернул с
санями в ворота постоялого двора. Не распрягая лошади, он
поставил ее к яслям, под навес, взял у дворника сена и овса,
всыпал овес в торбу, а сам прилег в сани, прислушиваясь к возне и
говору на замолкавшем дворе. Окончательно стемнело.
XLII
Одетый мелким хуторянином, в бешмете на заячьем меху и в черной
барашковой литовской шапке, ординарец Фигнера был - Аврора
Крамалина. Сперва скитание в оставленной французами Москве, потом
почти четырехнедельное пребывание в партизанском отряде сильно
изменили Аврору. С коротко остриженными волосами и обветренным
лицом, в казацком чекмене или в артиллерийском шпенцере, с
пистолетом за поясом и в высоких сапогах, она походила на
молоденького, только что выпущенного в армию кадета. Фигнер, щадя
и оберегая вверенную ему Сеславиным Аврору, тщательно скрывал ее,
известные ему, происхождение и пол и, ссылаясь на молодость и
слабые силы принятого им юнкера, почти не отпускал ее от себя.
Офицеры сперва звали новобранца - Крама-лин, а потом, со слов
казаков, просто - Крам. Иные из них, в начале знакомства, стали
было трунить над новым товарищем, говоря о нем: "Какой это воин?
красная девочка!" Но Фигнер, намекнув на высокое родство и связи
новобранца, так осадил насмешников, что все их остроты
прекратились, и на юнкера никто уже не обращал особого внимания.
Состоя в ординарцах у Фигнера, Аврора почти не сходила с коня.
Все удивлялись ее неутомимому усердию к службе. Голодная,
иззябшая, являясь с разведками и почти не отдохнув, она в
постоянном, непонятном ей самой, лихорадочном возбуждении всегда
была готова скакать с новым поручением.
Одно ее смущало: холодная, почти зверская жестокость ее командира
с попавшими в его руки пленными. Тихий с виду и, казалось,
добрый, Фигнер на ее глазах, любезно-мягко шутя и даже угощая
голодных, достававшихся ему в добычу пленных, внимательно
расспрашивал их о том, что ему было нужно, пересыпая шутками,
записывал их показания и затем беспощадно их расстреливал.
Однажды, - Аврора в особенности не могла этого забыть, - он
собственноручно после такого допроса пристрелил из пистолета
одного за другим пятерых моливших его о пощаде пленных.
- Зачем такая жестокость? - решилась тогда, не стерпев, спросить
своего командира Аврора.
- Слушайте, Крам, - ответил он, ероша космы своих волос, - зачем
же я буду их оставлять? ни богу свечка, ни черту кочерга! все
равно перемерзли бы... не таскать же за собой...
Авроре у ошмянского постоялого двора, при виде жалобно жавшихся
друг к другу с обернутыми тряпьем лицами и ногами итальянских
солдат, вспомнилась другая сцена. За два дня перед тем Фигнер, с
частью своей партии, также отлучился для особой разведки к
местечку Сморгони. Возвратясь к остальным, он рассказал, что и
как им сделано.
- Представь, - обратился он к гусарскому ротмистру, бывшему в его
отряде, - только что мы выглянули из-за кустов, видим, у мельницы
французская подвода с больными и ранеными, - очевидно,
обломалась, отстала от своего обоза, и при ней такой солидный и
важный, в густых эполетах, французский штаб-офицер... Мы вторые
сутки брели лесом, без дорог, измучились, проголодались и вдруг -
что же увидели? собачьи дети преспокойно развели костер и варят
рисовую кашу. Ну, я их, разумеется, и потревожил; смял с налета,
всех перевязал и начал укорять; такие вы, сякие, говорю, пришли к
нам и еще хвалитесь просвещением, такие, мол, у вас писатели -
Бомарше, Вольтер... а сами что наделали у нас? Их командир, в
эполетах, вмешался и так заносчиво и гордо стал возражать. Ну, я
не вытерпел и был принужден, разложив на снегу попонку,
предварительно предать его телесному наказанию.
- Предварительно? - спросил ротмистр. - А после? что ты с ними
сделал и куда их сбыл?
Фигнер на это молча сделал рукой такой знак, что Аврора
вздрогнула и тогда же решила, при первом удобном случае, опять
проситься обратно к Сеславину. Как она ни была возбуждена и
вследствие того постоянно точно приподнята над всем, что видела и
слышала, она не могла вынести жестоких выходок Фигнера. Более же
всего Авроре остался памятен один случай в окрестностях Рославля.
Фигнеру от начальства было приказано, ввиду начавшейся тогда
оттепели, собрать и сжечь валявшиеся у этого города трупы лошадей
и убитых и замерзших французов. Он, дав отдых своей команде,