кое-какие явления жизни в Вальдцеле, а также убедиться в том,
что деятельность его на посту Магистра тормозит развитие его
самых лучших и богатых творческих сил. Кое-что об этом известно
любому из нас, а кое о чем можно лишь строить догадки. Вопрос о
том, был ли Магистр Кнехт по существу прав в стремлении
освободиться от тягот своего поста, в желании посвятить себя
менее заметной, но зато более плодотворной работе, в своей
критике положения дел в Касталии, вопрос о том, следует ли его
рассматривать как предтечу и смелого борца или, напротив, как
некоего мятежника и даже дезертира, -- эти вопросы мы
затрагивать не беремся, ибо они обсуждались более чем
достаточно; спор об этом на долгое время разделил Вальдцель, да
и всю Провинцию, на два лагеря и все еще не окончательно
заглох. Признавая себя благодарными почитателями великого
Магистра, мы все же не будем выражать свое мнение по этому
поводу: высказывания и суждения о личности и жизни Иозефа
Кнехта, рожденные тем спором, еще будут обобщены. Мы не
намерены ни судить, ни обращать кого-либо, мы хотим лишь с
наибольшей достоверностью поведать историю конца нашего
глубокочтимого Магистра. Это, собственно, даже не совсем
история, мы скорей назвали бы ее легендой, отчетом,
составленным на основе подлинных сообщений и просто слухов, о
том виде, в каком они, стекаясь из чистых и мутных источников,
обращаются среди нас, младших обитателей Провинции.
Иозефа Кнехта уже занимали мысли о путях его освобождения,
когда перед ним нежданно предстал некогда такой знакомый, но
теперь наполовину забытый друг юношеских лет -- Плинио
Дезиньори. Этот вольнослушатель Вальдцеля, отпрыск старинной
фамилии, имевшей заслуги перед Провинцией, который стяжал
известность как депутат и публицист, однажды совершенно
непредвиденно явился в Верховную Коллегию по делам службы. Как
это делалось каждые два года, была вновь избрана
правительственная комиссия для ревизии касталийского бюджета, и
Дезиньори стал одним из членов этой комиссии. Когда он впервые
выступил в этой роли на заседании правления Ордена в Хирсланде,
Магистр Игры тоже находился там; встреча произвела на него
сильное впечатление и не осталась без последствий, кое-что мы
знаем об этом от Тегуляриуса, а также от самого Дезиньори,
каковой в эту не совсем ясную для нас пору своей жизни опять
стал другом и поверенным Кнехта. Первая встреча после
длившегося десятилетиями забвения произошла, когда докладчик,
как обычно, представил Магистрам господ из вновь образованной
комиссии. Услышав имя Дезиньори, наш Магистр был поражен и даже
пристыжен, что не узнал с первого взгляда товарища своей
юности. Отбросив официальные церемонии и формальные
приветствия, он дружески протянул Дезиньори руку и внимательно
взглянул ему в лицо, пытаясь доискаться, какие перемены
помешали ему узнать старого друга. Во время заседания взор его
часто останавливался на столь знакомом некогда лице. Между тем
Дезиньори обратился к нему на "вы" и назвал его Магистерским
титулом, и Кнехту пришлось дважды просить называть его
по-прежнему и опять перейти на "ты", прежде чем Дезиньори на
это решился. Кнехт помнил Плинио темпераментным и веселым,
общительным и блестящим юношей, это был успевающий ученик и
вместе с тем светский молодой человек, который чувствовал свое
превосходство над далекими от жизни касталийцами и порой
забавлялся тем, что вызывал их на споры. Некоторое тщеславие
было ему, пожалуй, не чуждо, но характер он имел открытый, не
мелочный, и большинству своих сверстников казался занятным,
обаятельными и любезным, а кое-кого даже ослеплял своей
красивой внешностью, уверенностью манер и ароматом чего-то
неведомого, который исходил от этого пришельца из другого мира.
Многие годы спустя, уже к концу своего студенчества, Кнехт
встретился с Дезиньори снова, и тот показался ему плоским,
огрубелым, полностью лишенным прежнего обаяния, словом,
разочаровал его. Они расстались смущенно и холодно. Теперь
Дезиньори опять явился ему совсем другим. Прежде всего, он уже
простился с молодостью, утратил или подавил в себе прежнюю
живость, тягу к общению, спорам, обмену Мыслями, свой
энергичный, увлекающийся и такой открытый нрав. То, что при
встрече со своим давнишним другом он умышленно не привлек к
себе внимания Магистра, не поздоровался первым, а когда их
представили, только нехотя, лишь после сердечных уговоров
обратился к нему на "ты" -- все его поведение, взгляд, манера
говорить, черты его лица и жесты свидетельствовали о том, что
на смену былому задору, открытости, окрыленности пришли
сдержанность или подавленность, известная замкнутость и
самообуздание, нечто похожее на судорожную покорность, а
возможно, просто усталость. Потонуло и угасло юношеское
очарование, но вместе с ним и черты поверхностной и чересчур
навязчивой светскости -- их тоже не стало. Изменился весь облик
этого человека, его лицо казалось теперь более четко очерченным
и отчасти опустошенным, отчасти облагороженным написанным на
нем страданием. И пока Магистр следил за переговорами, внимание
его все время было приковано к этому лицу, и он не переставал
гадать, какого рода страдание могло до такой степени завладеть
этим темпераментным, красивым и жизнерадостным человеком и
оставить такой след. Это было какое-то чуждое, незнакомое
Кнехту страдание, и чем больше он размышлял о причинах его, тем
большая приязнь и сочувствие притягивали его к страдальцу, и в
этом сочувствии, в этой любви ему слышался тихий внутренний
голос, подсказывавший, что он в долгу перед своим печальным
другом и должен что-то исправить. Предположив и тотчас же
откинув возможные причины грусти Плинио, он затем подумал:
страдание па этом лице -- не низменного происхождения, но
благородное и, возможно, трагическое страдание, выражение у
него такие, какого никогда не встретишь в Касталии; он
вспомнил, что он уже видывал такое выражение, не на лицах
касталийцев, а только у людей мирских, но никогда еще оно не
было столь волнующим и столь притягательным, как у Плинио.
Кнехту случалось видеть подобное выражение на портретах людей
прошлого, ученых или художников, на чьих лицах лежал
трогательный, не то болезненный, не то роковой отпечаток
грусти, одиночества и беспомощности. Магистр, с его тонким
художественным чутьем к тайнам выразительности, с его острой
отзывчивостью прирожденного воспитателя к особенностям
характера, уже давно приобрел некоторый опыт в физиогномике,
которому он, не превращая его в систему, инстинктивно доверял;
так он различал специфически касталийский и специфически
мирской смех, улыбку и веселость, и точно так же специфически
мирские страдания или печаль. И вот эта-то мирская грусть,
казалось, проступала теперь на лице Дезиньори, причем столь
сильная и яркая, словно лицо это должно было воплотить и
сделать зримыми тайные муки и страдания многих людей. Лицо это
испугало, потрясло Кнехта. Ему казалось знаменательным не
только то, что мир прислал сюда именно его утраченного друга и
что Плинио и Иозеф, как бывало в ученических словопрениях,
теперь и в самом деле достойно представляли один -- мирскую
жизнь, другой -- Орден; еще более важным и символическим
казалось ему, что в лице этого одинокого и омраченного печалью
человека мир на сей раз прислал в Касталию не свою улыбку, не
свою жажду жизни, не радостное сознание власти, не грубость, а
наоборот, свое горе и страдание. И это опять пробудило в нем
новые мысли, и он отнюдь не порицал Дезиньори за то, что тот
скорее избегал, чем искал Магистра, и только постепенно, как бы
превозмогая трудные препятствия, приближался к нему и
раскрывался перед ним. Впрочем -- и это, разумеется, помогло
Кнехту -- его школьный товарищ, сам воспитанник Касталии,
оказался не придирчивым, раздражительным, а то и вовсе
недоброжелательным членом, какие иногда попадались в столь
важной для Касталии комиссии, а принадлежал к почитателям
Ордена и покровителям Провинции, которой мог оказать кое-какие
услуги. Правда, от участия в Игре он уже много лет как
отказался.
У нас нет возможности подробно рассказать, каким путем
Магистр мало-помалу вернул себе доверие друга; каждый из нас,
зная его спокойный и светлый нрав, его ласковую учтивость, мог
бы объяснить это себе по-своему. Магистр упорно добивался
дружбы Плинио, а кто мог долго устоять перед Кнехтом, если тот
многоопытного старика, его медленно зреющее и еще медленней
Наконец, через несколько месяцев после их первой встречи в
Коллегии, Дезиньори, в ответ на неоднократные приглашения
Магистра, согласился посетить Вальдцель, и однажды осенью, в
облачный, ветреный день, они вдвоем отправились на прогулку по
тем местам, где протекали их школьные годы и годы дружбы, -- по
полям, то залитым солнцем, то лежащим в тени; Кнехт был ровен и
весел, а его спутник и гость -- молчалив и беспокоен; как и
окрестные поля, по которым попеременно пробегали солнце и тени,
он судорожно переходил от радости встречи к печали отчуждения.
Невдалеке от селения они вышли из экипажа и пошли пешком по
знакомым дорогам, где гуляли когда-то вместе, будучи
школьниками; они вспоминали некоторых товарищей, учителей,
отдельные тогдашние свои беседы. Дезиньори весь день прогостил
у Кнехта и тот позволил ему, как обещал, быть свидетелем всех
его распоряжений и работ этого дня. К вечеру -- гость собирался
на следующее утро рано уезжать -- они сидели вдвоем у Кнехта в
гостиной, вновь связанные почти такой же близкой дружбой, как
бывало прежде. День, когда он час за часом мог наблюдать работу
Магистра, произвел на гостя сильное впечатление. В тот вечер
между ними произошла беседа, которую Дезиньори, вернувшись
домой, тотчас же записал. Хотя в этой записи содержатся
некоторые подробности, не имеющие особого значения, и иному
читателю не понравится, что ими прерывается нить нашего
стройного повествования, мы все же намерены передать здесь эту
беседу в том виде, как она была записана.
-- Так много мне хотелось тебе показать, -- начал Магистр,
-- да вот, не удалось. Например, мой прекрасный сад... -- ты
еще помнишь магистерский сад и посадки Магистра Томаса? -- да и
многое другое. Надеюсь, мы еще найдем для этого подходящий
часок. Все же со вчерашнего дня ты смог освежить кое-какие
воспоминания и получить представление о роде моих обязанностей
и о моей повседневной жизни.
-- Я благодарен тебе за это, -- ответил Плинио. -- Я
только сегодня вновь начал понимать, что, собственно,
представляет собой ваша Провинция и какие удивительные и
великие тайны она хранит в себе, хотя все эти годы разлуки я
гораздо больше думал о вас, чем ты, быть может, полагаешь. Ты
позволил мне сегодня заглянуть в твою жизнь и работу, Иозеф, и
я надеюсь, не в последний раз; мы еще часто будем беседовать с
тобой обо всем, что я здесь видел и о чем я пока еще не в
состоянии судить. С другой стороны, я чувствую, что твое
доверие обязывает также и меня; я знаю, что моя замкнутость
должна была показаться тебе странной. Что ж, и ты меня
как-нибудь посетишь и увидишь, чем я живу. Сегодня я могу тебе
поведать лишь очень немногое, ровно столько, сколько надо, чтоб
ты мог опять составить суждение обо мне, да и мне такая