других ветвей и перегибало через гребни. За рощей начинался подъем.
Снежный. Папа и Ханс несли ружья. Мы пробирались вдоль сугробов
пригнувшись. Я слышал наше тяжелое дыхание и скрип снега, земли, башмаков.
Мы шли медленно и все мерзли.
Над снегом, между ветвями, я видел конек дома Педерсенов, а ближе -
крышу хлева. Мы двигались к хлеву. Папа иногда останавливался и смотрел,
нет ли дыма, но в небе ничего не было. Большой Ханс наткнулся на куст, и
шип проколол его шерстяную перчатку. Папа показал ему, чтобы не шумел. Я
чувствовал сквозь перчатку пистолет - тяжелый и холодный. Где мы шли,
снег с земли почти совсем сдуло. Я больше смотрел на пятки Ханса: выше
смотреть - болела шея. А когда посмотрел - нет ли дыма, щеку мне обдал
ветерок и прижал кожу к кости. Я мало о чем думал: не потерять бы из ви-
ду пятки Ханса да о том, что уши у меня горят даже под шапкой, и губы
стянуло, и всякое движение причиняет боль. Папа вел между дубами, где
сумасшедший ветер оголил землю и намел языки снега возле стволов. Иногда
нам приходилось пробираться через маленький сугроб, чтобы каждый раз не
делать крюк. Крыша дома поднималась все выше над сугробами, и наконец,
когда мы миновали один угол, над крутым ярким скатом показалась на солн-
це труба, очень черная, как потухшая сигара, с белым снегом на конце
вместо пепла.
Я подумал: огонь не горит, они, наверно, замерзли.
Папа остановился и показал головой на трубу.
Понял? огорченно сказал Ханс.
Тут я увидел, как с макушки сугроба слетело облачко снега, и глазам
стало больно. Папа быстро взглянул на небо, но оно было ясное. Ханс,
опустив голову, топал ногами и шепотом ругался.
Да, сказал папа, кажется, напрасно съездили. В доме никого.
Педерсены умерли, сказал Ханс, по-прежнему глядя в землю.
Замолчи. Я увидел, что губы у папы потрескались: сухая, совсем сухая
щель. Под ухом ходил желвак. Замолчи, сказал он.
С верхушки трубы сорвалась легкая ленточка снега и пропала. Снег
странно елозил у меня перед глазами, и я старался не шевельнуться в
скорлупе моей одежды - один, испуганный пространством, налившимся в ме-
ня, белым, пустым, ослепительным простором, таким же, как пустыня вок-
руг, горящая холодом, вздыбленная волнами, и мне захотелось свернуться
клубком, прижать лицо к коленям, но я знал, что, если заплачу, мои веки
смерзнутся. В животе заурчало.
Ты что это, Йорге? спросил папа.
Ничего. Я хихикнул. Наверно, замерз, па. Я рыгнул.
Черт, громко сказал Ханс.
Молчи.
Я ковырнул снег носком башмака. Мне хотелось сесть, и если было бы на
что, то сел бы. Только одного хотелось - прийти домой и сесть. Ханс пе-
рестал топать и смотрел сквозь деревья в ту сторону, откуда мы пришли.
Был бы кто в доме - огонь бы развел, сказал папа.
Он шмыгнул носом и утерся рукавом.
Любой бы - понимаешь? он повысил голос. Любой бы, кто в доме, развел
бы огонь. Педерсены скорей всего ищут своего дурака мальчишку. Сорва-
лись, наверно, и печь бросили. Она погасла. Голос его осмелел. А если
кто пришел, когда их не было, он тоже первым делом развел бы где-нибудь
огонь, и мы бы дым видели. В такой холод чертовский иначе нельзя.
Папа взял ружье, которое нес переломленным через левую руку, и нето-
ропливо повернул стволом вверх. Оба патрона выпали, и он засунул их в
карман пальто.
Это значит - в доме никого. Дым не идет, сказал он веско, и это зна-
чит, что в доме никого нет.
Большой Ханс вздохнул.
Ладно, пробурчал он, стоя поодаль. Пошли домой.
Мне хотелось сесть: вот тут диван, вот тут кровать - моя, белая и
пухлая. И лестница, холодная, скрипучая. И во рту у меня холодная су-
хость и ломит зубы, как всегда дома, и в животе холодная буря, и щиплет
глаза. Мальчишкин зад отпечатался в тесте. Мне хотелось сесть. Мне хоте-
лось вернуться туда, где мы привязали коня Саймона, и оцепенело сесть в
сани.
Да, да, пойдем, сказал я.
Папа улыбнулся - ну и гад, гад, - а он не знал и половины того, что я
теперь знал, с занемелым сердцем и отгоревшими ушами.
Можем хотя бы оставить записку, что Большой Ханс спас их мальчишку. А
то не по-соседски получится. Да и вон в какую даль ехали. Ну что?
Что по-соседски, а что не по-соседски, много ты в этом понимаешь?
закричал Ханс.
Он выбросил патроны из ружья в снег и стал топтать их. Один закатился
в сугроб, так что виднелось только медное дно, а другой разломился и
утонул в снегу. Под ногой у Ханса рассыпался черный порох.
Папа рассмеялся.
Па, пойдем, холодно, сказал я. Слушай, я не храбрый. Нет. Мне все
равно. Мне холодно, и все.
Хватит скулить, всем холодно. Большому Хансу вон как холодно.
А тебе нет, что ли?
Ханс втаптывал в снег черные зерна.
Да, ухмыляясь, сказал папа. Есть маленько. Есть. Он обернулся. Назад
дорогу найдешь, Йорге?
Я пошел, а он снова засмеялся, громко и злорадно, чтоб ему сдохнуть.
Я ненавидел его. Господи, до чего я его ненавидел. Уже не как отца. Как
это обжигающее пространство.
Я никогда так не делал, как паршивец Педерсен, сказал он, когда мы
тронулись. Такие, как Педерсен, всегда напрашиваются на неприятности.
Прямо молятся о них. Пусть сам найдет мальчишку. Он знает, где мы живем.
Это не по-соседски, но я его в соседи не выбирал.
Да, сказал Ханс, пусть старый черт сам ищет.
Держал бы малого за заборами своими. На кой черт он к нам его послал
- заботу лишнюю? Сам снегу просил. На колени падал. И что, готов оказал-
ся? А? Готов? К снегу? К снегу никто не бывает готов.
Если бы я потерялся, старый черт к тебе не пришел бы, сказал я, но я
не думал, что говорю, просто сказал. Сосед, рассосед - так ему и надо. Я
чувствовал, как движутся подо мной сани.
Кто его знает, святого Пита, сказал Ханс.
Я двигался быстро. И не старался пригибаться. Я смотрел в просветы
между деревьями. Искал место, где мы оставили Саймона и сани. Я подумал,
что Саймона увижу раньше - может быть, пар из его рта над сугробом или
возле дерева. Нога поскользнулась на тонком снегу, не сдутом с нашей до-
рожки. Правой рукой я все еще держал пистолет и потерял равновесие. Я
хотел опереться на левую, но она ушла по локоть в сугроб и барбарисовые
колючки. Я отдернул руку и сильно упал. Хансу и папе это показалось
смешным. Только ноги, лежавшие передо мной, были не мои. Я готов был по-
божиться. Это было непонятно. Из-под снега, отброшенного моей ногой, вы-
сунулось конское копыто, и я нисколько не испугался и не удивился.
Похоже на копыто, сказал я.
Папа и Ханс молчали. Я посмотрел на них, издалека. Теперь ничего. Три
человека на снегу. Красный шарф, варежки... чей-то лед и уголь... Кар-
тинка на январь. Но за ними, на голых холмах? Тут меня осенило: досюда
он доехал верхом. Я посмотрел на копыта с подковой - они были не из этой
картинки. На январской дохлых лошадей не будет. На снежных горках будет
путаница санных следов, зеленые деревья, опрокинувшиеся санки. Хотя бы.
Или застывшее озеро и шумные ребята на коньках. Три человека. Задом в
снегу: один. Дохлая лошадь и пистолет. И я услышал вопрос, явственно,
как будто мне крикнула девочка из календаря: ты собираешься встать и ид-
ти? Или это была рождественская картинка? Большое полено, и я лежу на
теплом оранжевом дереве в моей фланелевой пижаме. Мне только что подари-
ли духовой пистолет. А вопрос был: собираюсь я встать и идти? У Ханса и
папы ноги стоят крепко, как лошадиные. Тоже подкованы? Их тела спрятаны?
Кто их здесь поставил? А на Рождество печенья сделаны по форме детского
мертвого мокрого зада... может быть, с вишенкой, чтобы оживить бледность
теста... угольком из печки. Но я не мог просто сказать, что это похоже
на копыто или похоже на подкову, и идти дальше, потому что Ханс и папа
ждали позади меня в шерстяных шапках и хлопали варежками... как на ян-
варской картинке. Улыбались. Я учился кататься на коньках.
Наверное, досюда он доехал верхом.
Наконец папа сказал вялым голосом: о чем ты толкуешь?
Ты сказал, что у него была лошадь, па.
О чем ты толкуешь?
Вот она, лошадь.
Ты что, никогда подковы не видел?
Обыкновенная лошадиная подкова, сказал Ханс. Пошли.
О чем ты толкуешь? снова сказал папа.
Человек, который напугал мальчишку Педерсенов. Которого он видел.
Хреновина, сказал папа. Это какая-нибудь из педерсеновских лошадей. Я
узнал подкову.
Правильно, сказал Ханс.
У Педерсена только одна лошадь.
Это она и есть, сказал Ханс.
Эта лошадь бурая, так?
У лошади Педерсена задние ноги коричневые, я помню, сказал Большой
Ханс.
У него вороная.
Задние ноги коричневые.
Я стал отгребать снег. Я знал, что лошадь у Педерсена вороная.
Какого черта? сказал Ханс. Пошли. Будем стоять на таком морозе и спо-
рить, какой масти у Педерсена лошадь.
У Педерсена вороная, сказал папа. Ничего коричневого у ней нет.
Ханс сердито повернулся к папе. Ты сказал, что узнал подкову.
Я обознался. Это не она.
Я продолжал отгребать снег. Ханс нагнулся и толкнул меня. Там, где к
лошади примерз снег, она была белая.
Она бурая, Ханс. Педерсена лошадь вороная. Эта бурая.
Ханс все толкал меня. Черт бы тебя взял, повторял он снова и снова
тонким, не своим голосом.
Ты с самого начала знал, что лошадь не Педерсена.
Это было похоже на песню. Я осторожно встал и сдвинул предохранитель.
Может, к концу зимы кто-нибудь наткнется в снегу на его ноги. Мне каза-
лось, что я еще раньше застрелил Ханса. Я знал, где он держит пистолет -
под своими журналами в комоде, - и хотя я никогда раньше об этом не ду-
мал, все развернулось передо мной до того натурально, что так, наверно,
и произошло на самом деле. Конечно, я их застрелил - папу на кровати,
маму в кухне, Ханса, когда он пришел с поля. Мертвые, они не сильно от-
личались бы от живых, только шуму от них меньше.
Йорге, погоди... осторожнее с этой штукой. Йорге. Йорге.
Его ружье упало в снег. Он вытянул перед собой обе руки. Потом я сто-
ял один во всех комнатах.
Ты трус, Ханс.
Медленно пятясь, он загораживался от меня руками... загораживался...
загораживался.
Йорге... Йорге... погоди... Йорге... Как песня.
После я разглядывал его журналы, засунув руку в трусы, и меня обдава-
ло жаром.
Я застрелил тебя, трусливый Ханс. Больше не будешь кричать, толкать
меня, тыкать под ребра в хлеву.
Эй, погоди, Йорге...послушай... А? Йорге... постой... Как песня.
После только ветер и теплая печь. Дрожа, я поднялся на цыпочки. Подо-
шел папа, и его я тоже взял на мушку. Я водил стволом туда и сюда... с
Ханса на папу... с папы на Ханса. Исчезли. В углах окна растет снег.
Весной буду какать с открытой дверью, смотреть на черных дроздов.
Йорге, не валяй дурака, сказал папа. Я знаю, что ты замерз. Мы поедем
домой.
...трус трус трус трус... Как песня.
Нет, Йорге, я не трус, сказал папа, приятно улыбаясь.
Я застрелил вас обоих пулями.
Не валяй дурака.
Весь дом пулями. И тебя.
Чудно - я не почувствовал.
Они никогда не чувствуют. Кролики чувствуют?
Он с ума сошел. Господи, Маг, он с ума сошел.
Я не хотел. Я ее не прятал, как ты. Я ему не поверил. Это не я трус,
а вы вы заставили меня заставили ехать, вы сами трусы трусы с самого на-
чала трусили.
Ты просто замерз.
Замерз или с ума сошел... Господи... одно и то же.
Он просто замерз.
Потом папа забрал пистолет и положил к себе в карман. Ружье у него
было перекинуто через левую руку, но он дал мне пощечину, и я прикусил
язык. Папа брызгал слюной. Я повернулся и, прижимая рукав к лицу, чтобы
не так жгло, побежал назад той же тропинкой.
Говнюк ты, крикнул мне вслед Большой Ханс.
3
Папа пришел к саням, где я сидел скрючась под одеялом, и взял с задка
лопату.
Полегчало?
Немного.
Попей кофе.
Оно уже холодное. Я все равно не хочу.