услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль.
Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в
будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме
короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и
бессильные.
- ...в ад, кровопийца!
- ...за маму мою... за маму!
- ...скотский поп!
- ...прощай, отец!!!
- ...ааааааааааааа!
Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в
добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно
припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители
Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками
священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел
богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в
недавнее.
...Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя
с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится,
словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают
крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не
может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже
вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий
вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: "Убит! Братья, Багряный
убит!". И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается
и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним - еще, и еще, и
десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи
ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: "Отец
Ллан, одень это..."; и чужое рванье на плечах...
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих
одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один
ласковый, сожалеющий взгляд.
Ллан вдруг увидел толпу - всю сразу, злобно скалящуюся, и копья
стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих
людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки
лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это
тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и
ликующую перекличку колоколов.
"Ну что, Ллан, - выпевают ступеньки, - вот и конец твоей дороги...
Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять
тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А
много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на
тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать... Где же твоя
Истина, Ллан?"
Смертник вздрогнул. Впервые ему стало страшно. Где же Истина? Мысль
снова поставила перед взором то, что прошло. Вот он в Восточной Столице.
Город пуст, словно вымер. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп
оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с
печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и
подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; магистрат распущен
навечно и город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. С
купцов и мастеров сорваны ленты - и черные, и белые; отныне и навсегда все
они - вилланы, отпущенные на оброк, вилланы-торговцы и
вилланы-рукодельники. Но они живы. А вдоль улиц, на бревнах, торчащих из
узких окошек, висят удавленные "худые", те, что держали город из последних
сил, пока однажды ночью ворота не распахнулись во приказу ратуши. Они
висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у
окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе
голод, лишнего нет ни у кого, не до милосердия; сиротам не подают, и они
ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить
синеватые веки...
...Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами.
Прогнулась, наконец, и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост.
Подальше, почти у края - столб. Цепями прикручен к нему Багряный,
прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под
хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста.
Пылает факел в руке у палача, - не главного мастера, а другого, с закрытым
лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах -
неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он
любовно вычищен, лишь на обушке - несколько темных вмятин-оспинок. Что еще
ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно...
...Однажды на главной площади закричал глашатай. Голос его был
радостен, и на веселые крики сошлись все, кто мог еще в задавленном
страхом городе. Впервые за последние недели глашатай возвещал не казнь, а
прощение. Милость и прощение, коих удостоился виллан Вудри, известный
многим под разбойным прозвищем Степняка; он, образумившись,
споспешествовал властям в захвате богопротивного вожака бунтарей, и тем
обелил себя, уберег от кары и удостоился дворянского звания. Но, - ликующе
возвысил голос глашатай, - оный Вудри, проявив истинное благородство,
свершил и большее. Неисповедимыми путями он уберег, и спас, и сохранил, и
представил ко двору императора дщерь дан-Баэлей, единственный росток
достойного рода. И посему, как верный и высоконравный, заносится помянутый
Вудри со всеми потомками своими в матрикулы сеньоров по Шелковой Книге
Баэля, получая землю и герб! И да будет сие назиданием каждому и памятью о
том, что воздается смертному по делам его! Но последние слова глашатая
заглушил крик седовласого простолюдина. Он потрясал кулаками и выкрикивал
бессильные проклятия. Вокруг него опустело, люди расступились, и внезапно
кто-то сдавленно ахнул: "Глядите, Ллан", и сразу же сквозь покорную толпу,
раскидывая людей, как валежник, бросились стражники...
Потом его везли - как зверя, закованным, запертым в крытой повозке.
Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было
понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что
виселиц этих много. Совсем одного увозили его из Восточной Столицы: всех
остальных, видать, уже перебили, а кого не убили еще - выловили.
И впрямь, здесь, в Новой Столице, в каменных мешках гнили сотни
пленных, прибереженных специально для этого дня. А Ллана не убили на
месте, чтобы не портить сочную приправу к празднику сеньоров: зрелище
гибели отца мятежей, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный.
Ведь тот - непостижим. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и
проста; тем сладостнее станет его казнь...
Уже погладил рукоять топора палач.
Уже поставили вод перекладины первые десятки мятежников, накинув на
шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники.
Резко оборвавшись, затих колокольный стон.
Ллан спокойно подошел к плахе, снова обвел глазами затихшую и жадно
подобравшуюся толпу и вздрогнул: прямо против него, на высокой скамье,
близ императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом - драконом на
лазоревом поле. Сидел и небрежно обнимал левой рукой худенькую
светловолосую девушку, вернее, еще девочку - подростка. Глаза их
встретились, и Вудри, скривив губу, пожал плечами - слегка, почти
незаметно; пожал плечами и улыбнулся, отвечая на пристальный взгляд
осужденного.
Вудрин дан-Баэль, граф и сеньор Баальский - по праву императорской
милости и через брачное таинство, провожал мятежника без ненависти; имей
он в душе больше веры - попросил бы Вечного о милости к дураку.
Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на
плаху.
Мыслей нет - все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача,
жгло, болью сводило скулы:
- Почему?! Где же Истина?..
Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик
подпрыгнул и заиграл перед глазами.
И Ллан понял.
А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в
последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало
его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к
Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы
посмотреть на ясное предвечное светило...
12
...А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и
помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом
человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел
от жаровни к столбу - и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что
спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к
почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император?
Только немногие не сделали этого, и в их числе - я: мне плевать хотелось
на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом
с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я
боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне,
боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень
далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то
видеть сейчас.
Олла, сестренка... Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось
гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты
сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я... я продал тебя.
Продал, и хуже того - струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без
меня: я боялся смотреть тебе в глаза...
Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали
тебя, это была окончательная цена... Они знали, что ты жива, и искали, а
мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился
так, как всегда кончаются бунты... И я прав, потому что машину нужно было
остановить любой ценой!
И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не
говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в
цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто
так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не
мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных
свидетелей, а Нуффир - солидный человек...
Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он
дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву
нарушить... А ты уже была продана, продана очень дорого - и что значила
для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь... Но я нрав даже в этом,
потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить
любой ценой!
Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем
интересе впрямую; надо думать, они решили, что я - из людей императора, а
вся одиссея моя - лишь преамбула к торговле и предложению столь
безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей...
Но я не мог поступить иначе! Арбих... О нем я буду помнить до конца
дней своих... но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго
оставалось... да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А
Олла, что ж... она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь... И я,
в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было
неизбежно... А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было