в мир желаю.
Змейка скользнула вниз по ребристому хвосту Хозяина и исчезла, словно
просочившись сквозь трещины в малахитовом полу. И призванные ею два
древних аспида Тиранн и Захария уже через несколько секунд предстали пред
Правителем. Он простер к ним когтистую десницу, и они послушно изрыгнули в
нее два своих карбункула. Именно два камня дают возможность не только
вселиться в любое живое существо любой эпохи, но и вернуться затем назад -
в собственное тело.
Тиранн и Захария молча поползли умирать вглубь лабиринта, ибо жизни
их отныне не имели смысла, а василиск разверз пасть и поглотил сокровенные
кристаллы.
Частые выходы в мир стали для него столь же привычными, как когда-то
- ежевечерняя телепрограмма. Был он уже и Христофором Колумбом в час,
когда тот впервые ступил на благословенную землю Америки, был и Владимиром
Ульяновым (Лениным) в дни его торжества семнадцатого года, был и
Вольфгангом Амадеем Моцартом на премьере "Волшебной флейты" и графом
Калиостро... и Авиценной, и Чан Кайши, и индейцем Гаманху, и Гагариным, и
Адольфом Гитлером в дни Триумфа... Он никогда не задумывался, кому и во
что обходится это его развлечение. Он просто пользуется тем, что
принадлежит ему по праву.
Кровь, власть, плотские наслаждения уже наскучили ему. Все чаще
тянуло его к тонким ранимым натурам. Удовольствие он находил уже не в
торжестве, не в радости, а скорее в резких контрастных переходах от одного
состояния души к другому.
Волевым толчком он вывел себя в астрал и, в то время, как тело его
погрузилось в глубокую кому, вошел в своего избранника и заскользил по
временной разверстке его сознания, успевая лишь умом отмечать
эмоциональные всплески (как реальные они воспринимаются только в "реальном
времени", то есть при совпадении скоростей движения по времени обоих
сознаний).
Общий эмоциональный фон его нынешнего избранника состоял, в основном,
из скепсиса и раздраженности. Но иногда яркие вспышки - то радости,
смешанной с удивлением, то черной апатии, то наркотической эйфории -
пронзали его. Вот его захлестнули любовь, страх и боль, но эти чувства
быстро уступили место тихой нежности и блаженному ощущению покоя. И такой
фон устойчиво держался несколько минут подряд (в реальном времени - около
пяти лет!). Потом - несколько взлетов и провалов, и вновь - ровная
нежность. "Ладно, стоп", - приказал себе василиск, и сейчас же краски,
звуки, запахи вечернего города обрушились на него. Из лимузина, который
остановился возле арки, он вышел чуть позже жены и сына - задержался,
рассчитываясь с водителем - прошел мимо освещенной фонарями клумбы, через
всю желтизну которой красными цветами было выведено слово "_P_E_A_C_E_",
мимо девушки, направившей на него объектив телекамеры (он привык, что
изредка его вдруг узнают, вдруг вспоминают, просят дать интервью,
объясняются в любви, требуют переспать... и вдруг снова напрочь забывают).
"Кажется, я счастлив, - подумал он. - Наконец-то меня оставили в покое; я
могу печь хлеб". Он отчетливо увидел взором памяти, как его руки вынимают
из печи свежую булку, как ломают ее, как подают ароматный горячий ломоть
маленькому Шону и даже остановился, чтобы движение не сбивало
удовольствия, которое он получал, представляя себе все это. Все то, что
происходило с ним теперь каждое утро. "Кажется, я счастлив. "Нет друзей,
зато нет и врагов. Совершенно свободен..." Конец войне с влюбленными в
меня. Конец страху перед собственной ограниченностью. Конец ужасу
погружения в болото... Оказалось, это вовсе не болото. Оказалось, это и
есть ЖИЗНЬ... "Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь
совсем другие планы..." (даже в мыслях он не мог отделаться от строчек из
своих старых или будущих песен). "Деньги? Музыка? Любовь? Слава? Все -
блеф. Есть я, есть Шон, есть свежий хлеб..." Эти мысли, смотанные в
клубок, в одно мгновение промелькнули в голове, и он, потянувшись и с
наслаждением вдохнув глоток грязного воздуха города, двинулся дальше.
"И все-таки я - шут. Шут - принц мира. Сумел и тут наврать себе. Мне
вовсе не безразлично, что скажут о "Двойной фантазии" в Англии. Я никогда
не уйду из той вселенной. Но я, кажется, научился не быть ее рабом. А
значит, жизнь только начинается."
Он был уже в нескольких шагах от дверей "Дакоты", когда сбоку из
полутьмы в свет окон вышел коренастый невысокий человек и окликнул его:
"Мистер Леннон!"
Он обернулся. Фигура была знакомой. Где-то он уже видел этого
человека. Совсем недавно... А тот присел на одно колено и что-то выставил
перед собой, держа на вытянутых руках. Пистолет?
Джон не успел даже испугаться. Он успел только подумать, что паршиво
это - без НЕЕ, и, в то же время, слава богу, что ее нет рядом. А
вообще-то, этого не может быть... И грохот, рвущий перепонки.
Пять выстрелов в упор. Многотонной тяжестью рухнуло небо. Почему-то
перед глазами - не детство, не толпы зрителей, не Йоко и даже не Шон, а
акварельные картинки недавнего турне - Япония, Гонконг, Сингапур... И
адская боль.
На минуту он потерял сознание, и на это короткое время пробитым телом
полновластно завладел василиск. И он заставил это тело ползти к дверям.
Но вот сознание вернулось к Джону, и василиск моментально ушел назад
- в тень. Джон полз, а в висках его стучало: "Печь хлеб. Печь хлеб".
Испуганный портье в расшитой золотом ливрее выбежал навстречу. Джон понял,
что убит и почувствовал обиду: почему предательская память не показывает
ему ничего из того, что он любит?!
- В меня стреляли, - прохрипел он и впал в беспамятство. Но
инородное, недавно вошедшее в него сознание продолжало фиксировать
реальность. Правда, глаза тела были закрыты, но василиск слышал женский
плач, слышал приближающуюся сирену и визг тормозов, чувствовал на своем
лице торопливые поцелуи горячих мокрых губ, слышал усиливающийся шум
толпы. Он почувствовал, как его подняли и понесли. Он услышал чей-то крик:
"Вы хоть понимаете, что вы натворили?!" И спокойный ответ: "Да. Я убил
Джона Леннона".
Кто-то пальцем приподнял телу веко, и василиск увидел небритое лицо
врача, затем веко захлопнулось. Он блокировал болевые ощущения, так как
электрические удары реанимационного прибора были невыносимы.
Минут через пятнадцать он услышал: "Все. Воскрешать я не умею". И
почувствовал запах табачного дыма.
3
Несколько мгновений два сгустка биоэнергии вместе неслись вверх по
широкому темному тоннелю к ослепительному вечному свету в конце. Но вот у
одного из них достало силы рвануться в сторону, нематериальная зеркальная
пленка лопнула со звонким чмокающим звуком, и василиск, конвульсивно
вздрогнув всем своим затекшим телом, издал оглушительный стон. Он открыл
глаза и чуть приподнял голову. Тут же тройка гадюк-ехидн, ожидавших своего
часа, кинулась к Хозяину и принялась разминать ему туловище и члены.
Василиск презирал гадюк-ехидн за свирепый и трусливый нрав, за
мерзкий обычай беременеть через уста, а главное - за похотливость и
стремление к совокуплению с самым гнусным из живых существ - со зловредной
морской муреной. Но никто другой не умеет делать массаж так, как делают
его гадюки-ехидны, ведь они одни, будучи змеями, имеют в то же время
гибкие и сильные конечности.
Придя в себя, василиск повторил свой недавний приказ: "Бумагу! Перо!
Чернила!" Письмо он закончил так: "Хорошо учись и слушайся маму. Любящий
тебя папа. Северный полюс. Станция "Мирная". 21.15."
Да, это, конечно, была удачная идея - внушить сыну мысль, что его
отец - полярник. Это многое объясняло. А автором идеи был не он.
Автором была Ирина. Видно, вспомнив о его странном, совсем не
современном увлечении покорителями Арктики, она сразу, как только он ушел
жить в общежитие, объяснила Витале, что "папа уехал в экспедицию". Точнее,
не сразу, а почти сразу - когда узнала, что он там, в общежитии, не один.
Когда ворвалась в его дни и ночи женщина-стихия, женщина-дождь,
женщина-радуга, женщина-гибель. Женщина по имени Майя.
...В первый раз она появилась у меня по поручению Грибова. Сперва
(как она позже рассказывала) она пришла туда, где я жил еще недавно, и
Ирина объяснила, как меня теперь можно найти. И она нашла меня и принялась
уговаривать лечь на операцию. Она сказала, что Грибов все хорошенько
обдумал, досконально изучил мою историю болезни и уверен в успехе. И ждет
только моего согласия. Она не знала, что именно благодаря ей я в курсе
действительного положения дел. Ведь она - та самая красивая сестричка,
которая уронила мою карточку возле двери кабинета. Она, конечно, не
запомнила меня. А я-то запомнил. Но сейчас обнаружил, что запомнил
неправильно. Она не просто "красивая сестричка", она - богиня. Я слушал и
слушал ее, и, хотя, не желая быть подопытным кроликом, твердо решил на
уговоры ее не поддаваться, а спокойно дожидаться своей участи, больше
всего в тот момент я боялся, что она прекратит эти уговоры. И уйдет.
- Отчего же он сам не явился? - Я действительно был слегка уязвлен:
Колька Грибов не посчитал нужным придти лично.
- Что вы, - изумилась Майя. - Николай Степанович (ай да Гриб!) так
занят! Он в день спасает по нескольку жизней. Если он будет ходить за
каждым больным... Он просто права такого не имеет.
- Ну, я-то, положим, не "каждый".
- Потому-то он и послал меня, за другим бы вообще бегать не стали.
Другие сами приходят и по году в очереди стоят. Вам очень-очень
по-вез-ло...
- Чем дольше я разговариваю с вами, тем сильнее убеждаюсь, что мне и
вправду повезло. Что я разговариваю с вами. Что вы здесь.
...И она приходила еще дважды. Теперь уже ЯКОБЫ по поручению. А потом
- пришла и осталась. И помчались, звеня, цветные стеклянные ночи, цветные
стеклянные утра, цветные стеклянные полдни и вечера. Стеклянные, потому
что только витражные стекла вызывают то же ощущение ясности. И я уже
простил судьбе, что жить мне осталось несколько месяцев, если все они
будут такими.
...Больше всего он любил наблюдать за ней в момент пробуждения.
Спящая, она была милым безмятежным ребенком с головой, укутанной в светлую
пену волос. Он жарил яичницу, заваривал чай и намазывал на хлеб масло. Он
ставил перед диваном табурет и превращал его в столик. Он опускался перед
ней на колени и осторожно трогал ее волосы, иногда окунаясь в них носом,
вдыхая запахи детского тела и парикмахерской. И вот ресницы вздрагивали, и
дитя превращалось в прелестную юную женщину - благодарную и бескорыстную.
Она любила одевать его рубашки и тогда ее грудь казалась маленькой, а
ноги - такими длинными и такими пронзительно стройными, что чай успевал
окончательно остыть, а яичница - напрочь засохнуть.
Именно сознание приближающейся тьмы и делало бессмысленными
какие-либо угрызения совести, оставляя ему чистый свет.
Говорить они могли о чем угодно, только не о его болезни. Но мысль о
ней всегда жила рядом.
Ему особенно нравилось, когда она снова и снова делилась своими
ощущениями и мыслями их первого дня, первого вечера и первой ночи. Ему
было интересно узнать каким неприятным, некрасивым и все-таки
притягательным нашла она его. Он не спрашивал ее ни о чем, довольствуясь
тем, что она решала рассказать сама. Зато она расспрашивала его много и
подробно. И даже не пыталась скрыть, что интерес этот в большой степени -
профессиональный. Интерес врача ко всему, что касается больного. Он прощал