О, за образчик взявший для штукатурки лунный
кратер, но каждой трещиной о грозовом разряде
напоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюной
от кружевной комбинации бледной балтийской глади.
Тем и пленяла сердце - и душу! - окаменелость
Амфитриты, тритонов, вывихнутых неловко
тел, что у них впереди ничего не имелось,
что фронтон и была их последняя остановка.
Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли,
павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи;
Вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставляли
грудь под несчастья, как щеку под поцелуи.
Многие - собственно, все! - в этом, по крайней мере,
мире стоят любви, как это уже проверил,
не прекращая вращаться ни в стратосфере,
ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер.
Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с
парашютом, душным
мокрым французским способом! Или - сменив кокарду
на звезду в головах - ограничить себя воздушным,
чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник,
карту.
* * *
Чем больше черных глаз, тем больше переносиц,
а там до стука в дверь уже подать рукой.
Ты сам себе теперь дымящий миноносец
и синий горизонт, и в бурях есть покой.
Носки от беготни крысиныя промокли.
к лопаткам приросла бесцветная мишень.
И к ней, как чешуя, прикованы бинокли
не видящих меня смотря каких женьшень.
У северных широт набравшись краски трезвой,
(иначе - серости) и хлестких резюме,
ни резвого свинца, ни обнаженных лезвий,
как собственной родни, глаз больше не бздюме.
Питомец Балтики предпочитает Морзе!
Для спасшейся души - естественней петит!
И с уст моих в ответ на зимнее по морде
сквозь минные поля эх яблочко летит.
* * *
Е.Р.
Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке
отражения город. Позвякивают куранты.
Комната с абажуром. Ангелы вдалеке
галдят, точно высыпавшие из кухни официанты.
Я пишу тебе это с другой стороны земли
в день рожденья Христа. Снежное толковище
за окном разражается искренним "ай-люли":
белизна размножается. Скоро Ему две тыщи
лет. Осталось четырнадцать. Нынче уже среда,
завтра - четверг. Данную годовщину
нам, боюсь, отмечать не добавляя льда,
избавляя следующую морщину
от еенной щеки; в просторечии вместе с Ним.
Вот тогда мы и свидимся. Как звезда - селянина,
через стенку пройдя, слух бередит одним
пальцем разбуженное пианино.
Будто кто-то там учится азбуки по складам.
Или нет - астрономии, вглядываясь в начертанья
личных имен там, где нас нету: там,
где сумма зависит от вычитанья.
дек. 1985
НА ВИА ДЖУЛИА
Теодоре Л.
Колокола до сих пор звонят в том городе, Теодора,
будто ты не растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой
и возникаешь в сумерках, как свет в конце коридора,
двигаясь в сторону площади с мраморной пиш.машинкой,
и мы встаем из-за столиков! Кочевника от оседлых
отличает способность глотнуть ту же жидкость дважды.
Не говоря об ангелах, не говоря о серых
в яблоках, и поныне не утоливших жажды
в местных фонтанах. Знать, велика пустыня
за оградой собравшего рельсы в пучок вокзала!
И струя буквально захлебывается, вестимо
оттого, что не все еще рассказала
о твоей красоте. Городам, Теодора, тоже
свойственны лишние мысли, желанья счастья,
плюс готовность придраться к оттенку кожи,
к щиколоткам, к прическе, к длине запястья.
Потому что становишься тем, на что смотришь, что близко
видишь.
С дальнозоркостью отпрыска джулий, октавий, ливий
город смотрит тебе вдогонку, точно распутный витязь:
чем длиннее, тем города счастивей.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
I
Годы проходят.На бурой стене дворца
появляется трещина. Слепая швея, наконец, продевает
нитку
в золотое ушко. И Святое Семейство, опав с лица,
приближается на один миллиметр к Египту.
Видимый мир заселен большинством живых.
Улицы освещены ярким, но посторонним
светом. И по ночам астроном
скурпулезно подсчитывает количество чаевых.
II
Я уже не способен припомнить, когда и где
произошло событье. То или иное.
Вчера? Несколько дней назад? В воде?
В воздухе? В местном саду? Со мною?
Да и само событье - допустим взрыв,
наводненье, ложь бабы, огни Кузбасса -
ничего не помнит, тем самым скрыв
либо меня, либо тех, кто спасся.
III
Это, видимо, значит, что мы теперь заодно
с жизнью. Что я сделался тоже частью
шелестящей материи, чье сукно
заражает кожу бесцветной мастью.
Я теперь тоже в профиль, верно, не отличим
от какой-нибудь латки, складки, трико паяца,
долей и величин, следствий или причин -
от того, чего можно не знать, сильно хотеть, бояться.
IV
Тронь меня - и ты тронешь сухой репей,
сырость, присущую вечеру или полдню,
каменоломню города, ширь степей,
тех, кого нет в живых, но кого я помню.
Тронь меня - и ты заденешь то,
что существует помимо меня, не веря
мне, моему лицу, пальто,
то, в чьих глазах мы, в итоге, всегда потеря.
V
Я говорю с тобой, и не моя вина
если не слышно. Сумма дней, намозолив
человеку глаза, так же влияет на
связки. Мой голос глух, но, думаю, не назойлив.
Это - чтоб слышать кукареку, тик-так,
в сердце пластинки шаркающую иголку.
Это - чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как
Красная Шапочка не сказала волку.
ЭЛЕГИЯ
Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы,
к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы
или же - в лучшем случае - у удивленной брови,
птицам цвета то сумерек, то испорченной крови.
Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой
загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной
мыслью о свежих резервах, памятью об изменах,
оттиском многих тел на выстиранных знаменах.
Все зарастает людьми. Развалины - род упрямой
архитектуры, разница между сердцем и черной ямой
невелика - не настолько, чтобы бояться,
что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца.
По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,
я отправляюсь пешком к монументу, который отлит
из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.
Но читается как "завыватель". А в полдень - как
"забыватель".
* * *
Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга,
нет! как платформа с вывеской Вырица или Тарту.
Но надвигаются лица, не знающие друг друга,
местности, нанесенные точно вчера на карту,
и заполняют вакуум. Видимо, никому из
нас не сделаться памятником. Видимо, в наших венах
недостаточно извести. "В нашей семье - волнуясь,
ты бы вставила - не было ни военных,
ни великих мыслителей". Правильно: невским струям
отраженье еще одной вещи невыносимо.
Где там матери и ее кастрюлям
уцелеть в перспективе, удлинняемой жизнью сына!
То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неименьем тела
тает, ссылаясь на неспособность клеток -
то есть, извилин! - вспомнить, как ты хотела,
пудря щеку, выглядеть напоследок.
Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,
бормотать на ходу "умерла, умерла", покуда
города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,
дребезжа, как сдаваемая посуда.
-1-
ОСЕННИЙ КРИК ЯСТРЕБА РАЗВИВАЯ ПЛАТОНА
* * * I
Как давно я топчу, видно по каблуку. Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река
Паутинку тоже пальцем не снять с чела. высовывалась бы из-под моста, как из рукава - рука,
То и приятно в громком кукареку, и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
что звучит как вчера. как Шопен, никому не показывавший кулака.
Но и черной мысли толком не закрепить,
как на лоб упавшую косо прядь. Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран-
И уже ничего не сниться, чтоб меньше быть, тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
реже сбываться, не засорять чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
времени. Нищий квартал в окне бормотал бы, сжав зубы от ненависти: "баран".
глаз мозолит, чтоб, в свой черед,
в лицо запомнить жильца, а не В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.
как тот считает, наоборот. По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб
И по комнате точно шаман кружа, я узнавал бы о наступлении воскресенья
я наматываю как клубок и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.
на себя пустоту ее, чтоб душа
знала что-то, что знает Бог. Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой
там, где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самые главные - пенальти и угловой.
-2-
II Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,
под'езд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда;
Там была бы Библиотека, и в залах ее пустых и портрет висел бы в гостинной, давая вам
я листал бы тома с таким же количеством запятых, представленье
как количество скверных слов в ежедневной речи, о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.
не прорвавшихся в прозу, ни, тем более, в стих.
Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,
Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне, не имеющих отношенья к ужину при свечах,
с фасадом, куда занятней, чем мир вовне. и огонь в комельке, Фортунатус, бросал бы багровый
Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний отблеск
просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне. на зеленое платье. Но под конец зачах.
И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно, Время, текущее в отличие от воды
я б скучал в Галлерее, где каждое полотно горизонтально от вторника до среды,
в темноте там разглаживало бы морщины
- особливо Энгра или Давида - и стирало бы собственные следы.
как родимое выглядело бы пятно.
В сумерках я следил бы в окне стада IV
мычащих автомобилей, снующих туда-сюда
мимо стройных нагих колонн с дорическою И там были бы памятники. Я бы знал имена
прической, не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
безмятежно белеющих на фронтоне Суда. истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
III населении города. И с присохшей к губе
сигаретою сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,
Там была бы эта кофейня с недурным бланманже, как цыган по ладони, по трещинам на асфальте
где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.