Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Aliens Vs Predator |#3| Escaping from the captivity of the xenomorph
Aliens Vs Predator |#2| RO part 2 in HELL
Aliens Vs Predator |#1| Rescue operation part 1
Sons of Valhalla |#1| The Viking Way

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Борхерт В. Весь текст 71.05 Kb

Рассказы

Предыдущая страница Следующая страница
1 2  3 4 5 6 7
стон штрафников  и насилуемых девушек (кто знает  рифму, кто знает  ритм для
этого?).  Но  как ужаленные вскакивали  в  майские  ночи от немой муки своих
сердец здесь,  в  весеннем мире, ибо  кукушка, только кукушка знает вокабулу
для своего  одиночества,  для своей  сиротской  беды. А  нам,  нам  остается
героический  подвиг, диковинный  подвиг: одинокое наше  молчание.  Ведь  для
грандиозного воя  этого  мира  и  для  адской  его  тишины  нет у  нас  даже
приблизительных вокабул.  Все,  что  мы  можем сделать,  -- это  складывать,
накапливать, подсчитывать, записывать.
     Но безумную, бессмысленную отвагу для книги мы должны иметь! Мы запишем
свою  беду, может быть, дрожащими руками, воздвигнем ее перед собою в камне,
в   чернилах  или  в   нотах,  в  единственной  перспективе,  в  неслыханной
красочности, заботливо собранную, точно рассчитанную, и это составит книгу в
двести  страниц.   Но  в  ней  будет   всего-навсего  несколько  иронических
замечаний,   две-три  записи   фактов,   памятные   заметки  --   все  скупо
истолкованное, нигде  не объясненное,  ибо  двести  печатных страниц --  это
только комментарий к  двадцати  тысячам невидимых страниц, сизифовых страниц
нашей жизни, и для них у нас нет ни вокабул, ни грамматики, ни литер.
     Но чего  только нет  на этих двадцати тысячах  невидимых страниц  нашей
книги -- гротескная  ода, смехотворный эпос,  трезвейший и  самый роковой из
романов: наш безумный, шарообразный мир, наше трепетное сердце,  наша жизнь!
Это  книга  нашего  сумасшедшего,  бесстрашного,  пугливого  одиночества  на
омертвелых ночных улицах.
     Но те, что едут вечерами по каменному городу в освещенных желто-красных
жестяных трамваях, те-то  должны быть счастливы. Ведь они стремятся куда-то,
точно знают название  своей станции, они уж с прохладцей  произнесли его, не
поднимая глаз, как люди, с которыми ничего не может случится, они знают, где
их остановка  (а всем  им ехать  недалеко), и знают, что трамвай довезет  их
туда. В конце концов, они же за  это заплатили  государству:  одни налогами,
другие --  ампутированной  ногой  да  еще  двадцатью  пфеннигами  за  билет.
(Инвалидам войны половинная скидка. Одноногий за  всю  свою жизнь  7862 раза
проезжает  на  трамвае  за  половинную  плату.  Он  экономит  786  марок  20
пфеннигов. Значит, его нога, давно сгнившая под Смоленском, как-никак стоила
786 марок 20  пфеннигов.) Но они счастливы,  эти люди в трамвае. Должны быть
счастливы. Они не испытывают ни голода, ни тоски по  родине.  Откуда взяться
голоду или тоске по родине? Станция известна, у них у  всех при себе кожаные
сумки,  картонные   коробки   или   корзины.   Кто  читает   "Фауста",   кто
иллюстрированный киножурнал  или проездной билет, тут  тебе  не разобраться:
они  хорошие актеры. Сидят с  окаменелыми, внезапно состарившимися ребячьими
лицами, беспомощные, важные, и разыгрывают из  себя взрослых. И девятилетние
им верят. Но больше всего они хотели  бы  скатать шарики из билетов и начать
перебрасываться ими исподтишка. Так  счастливы они потому,  что в  корзинах,
сумках  и  книгах,  которые люди везут с собой  вечером  в трамвае,  имеются
средства против  тоски по  родине и голода (пусть это  окурок, которым можно
нажеваться досыта, пусть даже билет, с  которым  пускаешься в  бегство). Те,
те, что  везут  с собою корзины  или книги, те вечером в трамвае должны быть
счастливы, ведь они  под укрытием  соседей  с  их очками,  кашлем или  синим
носом,  под укрытием плотной спины кондуктора в форменном кителе, с грязными
ногтями и золотым обручальным кольцом,  заставляющим простить ему эти ногти,
потому что  только ногти холостяка неприятны, когда  они грязные. У женатого
трамвайного кондуктора наверняка уж есть маленький садик или ящик с  цветами
на балконе, или  же  он мастерит парусные  яхты для пятерых своих детей (ах,
для себя он  их мастерит, для своих  тайных странствий!).  Те,  что укрылись
вечером за  спиной такого  кондуктора в умеренно освещенном  трамвае, потому
что  лампы  не  слишком  светлы и не  слишком  тусклы,  должны  же  они быть
успокоены и счастливы -- кукушечий  крик  не срывается  с их  скупых дешевых
горьких губ, кукушечий крик не проникает к ним  сквозь толстые стекла  окон.
Они не  знают  подавленности и словно бы  укрыты  -- ах,  бесконечно надежно
укрыты! -- под солидным, чуть подслеповатыми лампами трамвайного вагона, под
заурядными звездами своих будней, унылыми светилами (под зелеными колпаками,
опутанными паутиной), которыми отечество  оделяет своих детей в учреждениях,
на  вокзалах, в  уборных и в  трамваях.  Да, эти  состарившиеся, дурашливые,
ворчливые  дети  вечером  в трамваях  под чинно расположенными  лампами, они
должны  быть счастливы,  ибо  страха  (этого  майского  страха,  кукушечьего
страха) они не испытывают: у  них же горит свет. Они же не  знают о кукушке.
Они  заодно,  если что  и случится  (убийство, столкновение, гроза).  И  они
знают, куда ехать. И они  укрыты в желто-красных жестяных трамваях,  они под
лампами, при кондукторе и соседе (даже если у него отрыжка после селедки), в
стенах каменного, темного, вечернего города.
     Никогда жизнь не атакует  их, как того,  кто  один стоит  на улице: без
лампы, без станции, без соседа, голодный, без корзины, без книги, оглушенный
кукушкой, полный страха. Но те, нагие и нищие, что  стоят на  улицах,  когда
мимо звенят, грохочут трамваи (самый их звон и грохот загоняют страх и тоску
по родине обратно  в  сумрачные подворотни!),  трамваи,  полные  сигаретного
дыма, с их успокаивающими заурядными лампами и успокоенными лицами под ними,
смотрящими навстречу  десяти тысячам будней, которые им еще предстоят, когда
трамвай давно  уже  с  визгом  завернул  за  угол, --  те,  нагие  и  нищие,
принадлежат  улице.  Улица --  их небо,  их благоговейное  паломничество, их
бешенная пляска, их ад, их постель (на  парковых скамейках, под мостами), их
мать,  их  девушка. Эта  серо-каменная улица -- их пропыленный,  молчаливый,
надежный  друг, постоянный и верный. Эта мокрая  от  дождя, палимая солнцем,
затканная  звездами,  залитая  луною,  открытая  всем  ветрам  улица  --  их
проклятие, их вечерняя молитва (вечерняя молитва -- если  у какой-то женщины
нашелся лишний стакан молока, их проклятие -- если до города,  до ближайшего
города,  сегодня уже  не добраться). Эта  улица  -- их уныние, и  она --  их
безоглядная отвага. И когда ты проходишь мимо них, они  на тебя  смотрят как
владетельные князья,  эти заплатанные  короли  босяцкой милостью, и, закусив
губы, вкладывают тебе все свое великое, спесивое, гневливое богатство.
     Улица  принадлежит нам. Звезды  над нами, нагретые  солнцем  камни  под
нами. Визгливый ветер  и пахнущий  землею  дождь.  Улица принадлежит нам. Мы
проиграли наше сердце, нашу чистоту, нашу мать, наш  дом  и войну, но улицу,
нашу  улицу,  мы никогда  не проиграем. Она принадлежит  нам.  Ее  ночь  под
Большой  Медведицей. Ее день под желтым  солнцем. Ее поющий, звенящий дождь.
Все: этот  запах ветра,  солнца и дождя,  влажнотравяной запах мокрой земли,
цветов  и  девушек,  запах,  слаще  которого нет  на  свете,  --  эта  улица
принадлежит нам. С эмалированными дощечками  акушерок и заросшими кладбищами
справа и слева,  с позабытою мглой  вчерашнего дня, встающей  позади  нас, с
нечаянной  утренней  мглой  вон  там,  впереди.  И  мы  стоим,  завороженные
кукушкой,  маем,  сдерживая  слезы,  героически  сентиментальные,  обманутые
романтики, одинокие, мужественные,  тоскующие  сироты, кичливые, потерянные.
Потерянные между деревней и деревней. Одинокие в миллионооком городе. Кукуй,
птица-сирота, кричи о помощи, кричи за нас, ибо нет у нас вокабул, нет рифм,
нет метра для всех наших бед.
     Но иной раз, птица-сирота, иной  раз редко  -- странно и  редко -- едва
светящийся  желтый  трамвай  вновь  безжалостно  ввергнет улицу в ее  черную
раздавленность, вдруг все же иной раз в ином городе (редко, о, так странно и
редко) все же останется окно. Светлый теплый искусительный четырехугольник в
холодном каменном колоссе, в ужасающей черноте ночи -- окно.
     И тогда все случается быстро и деловито. Ты  только  успеваешь мысленно
отметить: окно, женщина и майская ночь. Вот и  все -- бессловесно, банально,
отчаянно.  Как  глоток  водки,  торопливый, горький, острый,  дурманящий.  В
сравнении с этим все только болтовня. Ибо это жизнь: окно, женщина и майская
ночь.  Истрепанный кредитный билет на столе, шоколад или какое-то украшение.
И ты отмечаешь: ноги, и колени,  и бедра, и  груди, и кровь. Пей, пей живее!
Завтра  опять  будет  куковать  кукушка.  Все остальное  --  прекраснодушная
болтовня.  Все.  Ибо это  жизнь, для которой  у нас нет  вокабулы:  горячая,
страстная суета.  Живо глотай водку!  Она  жжет и  дурманит.  На столе лежат
деньги. Все  остальное -- болтовня, ибо завтра,  уже  завтра опять  закукует
кукушка. А сегодня вечером только  краткая банальная запись: окно,  женщина.
Этого  довольно. Все  остальное --  в три часа  ночи опять закукует кукушка.
Когда  начнет светать. Но сегодня  вечером  наконец-то  окно. И  женщина.  И
женщина.
     В  первом этаже  растворено окно. Растворено на ночь.  Кукушка голосом,
зеленым, как пустая бутылка из-под джина, кукует в  шелковой, жасминной ночи
пригородной улицы. Окно еще растворено. Мужчина стоит среди зелено-крикливой
кукушечьей  ночи,  жасмин  совершил на  него нападение,  мужчина  голоден  и
истерзан  тоской  по  растворенному  окну. Окно растворено  (как  редко  это
бывает!).  Женщина  выглядывает  из  него. Бледная. Белокурая.  Должно  быть
длинноногая.  Мужчина думает: уж наверно длинноногая,  судя по типу.  И  она
заговаривает  так, как все женщины, вечером  стоящие  у  окна. Вполголоса, с
животным   теплом.   Бесстыдно   и   лениво   возбужденная,   как   кукушка.
Тяжко-сладостно,  как  жасмин.  Темно,  как  город.   Сумасшедше,  как  май.
Профессионально, по-ночному говорит она. Минорно-зелено,  как пустая бутылка
из-под джина. И не цветя цветисто. А мужчина под окном -- скрипучим голосом,
нелюбимо и одиноко, как иссохшая кожа его сапог:
     -- Значит, нет:
     -- Я же сказала...
     -- Значит, нет?
     .............................................................
     -- А если я дам хлеба?
     .............................................................
     -- Значит, без хлеба нет, а если я дам, тогда?
     -- Я же сказала, мальчик...
     -- Тогда, значит, да?
     -- Да.
     -- Да, значит. Гм. Ну что ж.
     --  Я  же  сказала  мальчик, если  дети нас услышат,  они проснутся.  И
захотят есть. И если у меня для них не будет хлеба, они больше не уснут. Всю
ночь будут плакать. Пойми же.
     -- Я дам хлеба. Открой мне. Я дам. Вот он. Открой.
     -- Иду.
     Женщина открывает дверь, а мужчина закрывает ее за собой. Под мышкой он
держит хлеб. Женщина затворяет окно. Мужчина  видит  картину  на стене. Двое
голых  детей с  цветами. Картина  вставлена в широкую золоченую раму и очень
пестра. Особенно цветы. А дети,  пожалуй, слишком  толстые. "Амур и  Психея"
называется  картина.  Женщина  затворяет  окно.  Потом  затягивает  гардины.
Мужчина кладет  хлеб на  стол. Женщина  подходит к столу и берет  хлеб.  Над
столом висит лампа.  Мужчина  смотрит на женщину и слегка выпячивает  нижнюю
губу, словно пробует что-то. Тридцать  четыре, пожалуй, думает он. Женщина с
хлебом идет  к шкафу.  Какое  у него лицо,  думает  она,  какое лицо!  Затем
возвращается к столу.
     --  Да, -- говорит  она. Оба  они  смотрят  на  стол.  Мужчина начинает
сметать крошки со стола указательным пальцем.
     -- Да, -- произносит он.
     Мужчина окидывает взглядом  ее  ноги,  снизу доверху.  Они видны  почти
полностью. На женщине только тонкая прозрачная  светло-голубая  нижняя юбка.
Ее ноги видны почти полностью. И вот на столе уже нет крошек.
     -- Можно мне снять куртку? -- говорит мужчина. -- Идиотская куртка.
Предыдущая страница Следующая страница
1 2  3 4 5 6 7
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама