В голову Дорику все лезли какие-то дачные детские воспоминания.) Нетерпеливо
толкнулся в дверь, даже забыв постучаться. Она чуть вскрикнула и залилась
краской, что было видно даже в сумраке зашторенной спальни. Он подумал, что
действует правильно, - нужно пробудить в ней забытые уже чувства: стыд,
любопытство, интерес к мужчине.
- Вы рано... тут пуговицы сзади. Без горничной не могу.
- Давайте. Я же доктор.
Но, помогая застегнуть пуговицы, все же отметил светлый пушок вдоль спины,
низко спускающуюся по шее косицу волос под мальчишеской стрижкой,
сладко-пряный запах духов, не совсем даже девический, скорее женский.
Кофточка была светлых тонов, а юбка длинной, темной и узкой. Похожа на
гимназистку, но какую-то "слинявшую", словно на слабо проявленной
фотографии.
- Не нравлюсь, да?
- Да я вас и не рассмотрел еще. Тут так темно. А почему нет зеркала?
- Зеркала?
С таким удивлением, будто и не женщина вовсе, не молодая девушка.
- Идти сможете? Или вас в каталке возят?
Секунду ему казалось, что она хлопнет его по физиономии, но она коротко, со
всхлипом, рассмеялась.
- Пока, кажется, хожу. Но давно не прогуливалась.
Он крепко ухватил ее под локоть, и они спустились по узкой каменной лестнице
со второго этажа в громадную залу с уродливыми колоннами, невпопад
заставленную дорогой мебелью из карельской березы, пересекли ее и снова
спустились по каменной лестнице, - но теперь уже широкой и пологой, во двор.
Во всем этом для Петра Андреевича была своя новизна, и даже некоторая
прелесть. Так сложилось, что женщин из "порядочных семейств" в общении он
избегал, а довольствовался теми - как "материалист" и "реалист", - кому
можно было заплатить, а уж спасать их или не спасать, - это как придется.
(Дорик опять вспомнил своего любимца - гения, который предрекал счастье лишь
такому мужчине, который готов был вступать в сношения с матерью и сестрой,
то есть женщинами не только кровно, но и духовно близкими.) Наш доктор до
этой стадии еще не дошел - роман "Ада, или страсть" будет написан в другое
время и другим писателем, - ему казалось, что его страстность, его
физическое естество испугают любую порядочную женщину, к тому же эти
"порядочные" были такими актерками, так хитро себя подавали, так пошло
кокетничали, что проще было обходить их стороной. Он их лечил, прописывал
лекарства, ставил диагнозы, со стороны наблюдая - но именно со стороны,
почти никогда не стараясь приблизиться, да и дамы своей неестественностью
отнюдь не способствовали проявлению его интереса...
Его подопечная была так слаба и легка, что на продуваемом ветром дворе ее
шатало. При дневном свете ее бледность, бескровные щеки и губы, остренькое
худое лицо - стали заметнее, и она ему действительно мало понравилась. Но
что-то такое было в сухой, ломкой полетности ее фигуры, во взмахе рук,
небрежно поправляющих густые темные пряди надо лбом, в удивленно-наив- ном -
почему-то всегда удивленном и наивном, обращенном на него взгляде...
Дошли до флигеля.
- Боже, как здесь хорошо!
Смешно было слышать этот возглас из уст хозяйской дочери, наследницы,
которая точно впервые видела то, что ей принадлежало.
- Тут и цветы есть - смотрите: ромашки! Колокольчики! Васильки!
Вокруг флигеля в самом деле был островок зелени с несколькими липами,
лужайкой, заросшей нескошенной травой, скамейкой под деревом.
- Здесь раньше жили гости. Но когда я заболела...
Она не закончила фразы, но было понятно, что со времени ее болезни никаких
гостей у Нагелей уже не было.
Вошли во флигель. Ее пошатывало, и Петр Андреевич крепко сжимал ей локоть,
возможно, даже чересчур крепко, но она не жаловалась.
- И здесь как хорошо!
Опять с такой интонацией, будто видит впервые. Доктор помалкивал, но и ему,
в особенности в сравнении с большим каменным домом, понравилась уютная
простота нескольких небольших комнат внизу и наверху, светлая застекленная
веранда на первом этаже, заменяющая столовую, бревенчатые, выкрашенные "под
дерево" полы, слабо поскрипывающие под ногами.
- Я тоже хочу!
- Это уже третье или четвертое ваше желание? Впрочем, раньше были
"нежелания". Так чего же вы наконец захотели?
- Хочу здесь поселиться. Только без всяких горничных! Без никого! Я буду
жить внизу, а вы наверху. И если мне будет плохо, ну, как-нибудь не так, - я
буду вас звать.
- Неудобно.
- А умереть в двадцать семь удобно?
- Нужно бы какую-нибудь горничную подселить. Вы вон сами и кофточку
застегнуть не можете.
- Не нужно. Эти Дуняши и Глаши мне осточертели. Вы доктор, а не мужчина.
Вгляделась в него внимательно и с жалкой улыбкой коснулась ладонью его руки.
- Простите, я не так выразилась, но... Мне сегодня впервые за несколько лет
чего-то очень захотелось.
- Пожить без горничной, - скажите, какая мечта!
Но ее детский жест и детское желание оказаться во флигеле под его защитой
тронули Петра Андреевича. Он "порядочных" женщин потому и избегал, что не
любил притворства, каких-то вечных игр, в основе которых или холодный
расчет, или пустая взбалмошность. Эта была проста и наивна, как ребенок, и,
вероятно, "сексуально" (как с недавних пор стали писать в медицинских
журналах) не опытна.
- Мне нужно посоветоваться с вашими родителями.
- Я их уговорю, вот увидите!
И, вырвавшись, - а он все еще сжимал ее локоть, - побежала к дому, словно
это не она, чуть живая, опираясь на его руку, еле-еле только что доплелась
до флигеля, а перед тем и вовсе лежала живым трупом. В который раз Петр
Андреевич убеждался, что болеют не органы, болеют души.
- Взяла, наша взяла!
Она неслась ему навстречу, подметая длинной юбкой пыльную заводскую
территорию, и, едва не сбив его с ног, вовремя затормозила почти впритык, а
он уже растопырил руки, чтобы поймать ее, как ловят и высоко над головой
поднимают бегущую девчонку-сорванца.
- Какой вы ребенок!
- Да? А мне казалось, я давным-давно старушка!
Оба расхохотались, причем его подопечная буквально давилась от смеха, и ему
даже пришло на ум, что в его услугах здесь больше не нуждаются. Вон какая
стала прыткая да смешливая!
Но когда он заговорил об отъезде с господином Нагелем, у того задрожала
челюсть, и он, вынув большой платок с вензелем в уголке, долго сморкался,
изредка прикладывая платок то к одному, то к другому глазу.
- Дорогой! Превосходнейший! Умоляю вас ради вашей жены и детей! Ах,
простите, я не знал, что вы не женаты. Ну, так ради всего для вас светлого -
вспомните сестру, мать! Побудьте с нами! Я стал слезлив в этой стране. Я был
как скала, как древний скальд. Но эти бабы, эти русские характеры, эти
перепады погоды, скачки цен на рынке, перемены настроений, политическая
неустойчивость, эти болезни, от которых нет никакого спасения, и только чудо
может спасти... Дорогой! Превосходнейший! Она за два года впервые
пробежалась - я видел в окно. Туда и назад. Зачем я работал? Кому все
оставлю? Мое единственное дитя умирало, а ваше появление...
Петр Андреевич не мог больше вынести этой слезливой патетики и согласился
пробыть здесь еще несколько дней. Во флигеле. Ваша дочь пожелала туда
переселиться, без горничной, что, по-видимому, не удобно.
- Ах, пусть делает как хочет.
Осчастливленный отец, вероятно, и раньше не привык перечить своей Ниночке, а
теперь и вовсе размяк. Уходя, Петр Андреевич на секунду задержался у стола,
вынул из кармана ручку, пенсне, попросил листок и выписал папаше Нагелю
брому. На ночь несколько капель. Разбавляйте кипяченой водой. Обязательно.
Чтобы погода не влияла.
Да, и почему бы вам, почему бы не заняться, к примеру, обустройством
заводской территории, построить что-нибудь для рабочих - школу, библиотеку?
Все бы мысли отвлекались от неизлечимых болезней.
- Ах, это. Это уже не мы, это наши наследники. Нам бы, как говорится,
первоначальный капитал сохранить. Такие налоги, что, того и гляди, все
рухнет. (Дорику даже обидно стало, как глупо все повторялось, и у всех
почему-то был только "первоначальный" капитал, а до парков, библиотек,
художественных собраний руки доходили у ничтожного меньшинства, и не самых
богатых.)
Доктор вышел на воздух. Какие-то барышни неслись из большого дома в сторону
деревянного флигеля - кто с подушкой, кто с одеялом, кто с самоваром. Можно
было подумать - Мамай прошел или собирался пройти. Петух... (Нет, петух тут
был уж вовсе ни к чему...) Тут нужен был художник. Но пока, кажется, рано, а
вот для художницы в самый раз...
Чай Петр Андреевич пил в одиночестве на веранде, наливал его в чашку с
голубой розочкой из того самовара, который видел в руках одной из заполошно
бегущих к флигелю барышень. Чай, баранки, сыр, булка с маком, варенье, мед -
это был легкий ранний ужин, выбранный по его вкусу. Было и вино, но он не
привык - вернее, уже отвык - пить так рано и в одиночку. Его подопечная, как
видно, устраивала свое гнездо в одной из нижних комнат флигеля, но когда он
вышел на цветущий двор, то увидел Нину сидящей на раскладном стуле среди
лип. Перед ней стоял небольшой мольберт, рядом на столике - краски. На
голове - светлая широкополая шляпа, изменившая ее облик до неузнаваемости. К
такой даме, да еще художнице, он бы в жизни не подошел. Это была "богема",
которой он не то чтобы чурался, но, испытывая позывы любопытства,
одновременно подозревал этих господ, барынек и барышень в желании
"поинтересничать", поиграть в бирюльки, в то время как все настоящее
требовало полной отдачи, хотя об этом совсем не надо было громко возвещать
миру.
Подошел и молча покосился на то, что возникало на холсте у Нины, нечто
радужно-зеленое с голубоватыми подтеками.
- Не смотрите. Я только начала.
- Я все равно ничего не понимаю, даже если бы вы кончали.
- Большинство не понимает. Только редко кто признается. Это, знаете, я от
кого слышала? От Серова Валентина Александровича. Я тогда совершенно
обалдела от его "девушек" - увидела в репродукциях и рванула в Москву. Год
проучилась в Московском училище живописи - без всяких горничных, заметьте! -
а потом на меня такая тоска напала, такой ужас. Я к нему тогда кинулась,
зашла в кабинет - Валентин Александрович, живопись спасает? Спрашиваю, а
сама вижу - прежде не замечала, - какой у него несчастный, затравленный вид,
и сам он такой маленький, серенький, как воробушек. Руку держит на груди - в
училище шептались, что он убедил себя, будто умрет молодым от сердечного
приступа, как отец.
- Вы ведь Нина Нагель, да? (Узнал!) У меня одна из кузин - Нина. Спасает ли?
Талант спасает, да и то не уверен... Сейчас вот хочу съездить в Италию.
Засиделся здесь. Нового хочется. Подхвачу Бакстика, Остроухова Илью - кто
поедет, и - в Венецию. Там я когда-то... В принципе не спасает ничто. Только
если время остановится. Так и запомните, - если время остановится... - И
отвернулся. А мною овладело уже такое, такое беспросветное...
- Дурак ваш Серов, не видал, что за художник, а дурак отменный!
- Валентин Александрович?
- Да хоть Александр Валентинович! Что вы меня именем гипнотизируете! Слышал,
что известный, - царских особ пишет... Это что же, ждать конца света, когда
"времени больше не будет"? Эка, хватил! Мне, знаете, что кажется важным с
медицинской точки зрения? Что рука у вас потянулась к зеленым, голубым
краскам, - а это жизнь, это зелень, это лето и детская радость. А тот, для
кого все кончено, возьмется за серую, коричневую, наляпает грязных пятен,
обведет черным контуром...
- Оказывается, вы в живописи понимаете!
- Я в жизни понимаю и медицину старался с толком изучать!
Он оставил Нину, а сам обошел "вторую" территорию, которую обитатели
"первой" по странной случайности не успели еще испортить и изуродовать.
Дошел до небольшого озерца, окруженного ивами. Ивы так удачно склонились и
переплелись, что он решился даже обнажить свое незагоревшее длинное тощее
тело, которого всегда почему-то немного стыдился, и окунуться в озерце: еще
не известно, удастся ли во флигеле принять ванну или хотя бы ополоснуться.
Вода была холодновато-спокойной, небо еще совсем по дневному ясным,