Вера Чайковская
Случай из практикума
Повесть
Читателя! Советчика! Врача!
О. Мандельштам
Глава 1
Дорик о киллерах и Келлерах
Читая эту дрянь, Дорик сначала кривил, потом оттопыривал нижнюю губу и
наконец отбросил брошюру с отвращением. Друг не друг, но приятель, который
на протяжении долгих лет их фальшивого полуприятельства по каким-то скрытым
намекам, взглядам, репликам, а может, просто чутьем (Дорик, как вежливый
человек, предпочитал отмалчиваться или отшучиваться), даря ему очередной
свой психологический опус и понимая, что Дорик к сим трудам относится
скептически, словно целью себе поставил убедить Дорика в своей
незаурядности. Точно женщина, которая особенно рьяно приманивает того, кому
совсем не нравится.
А Дорику эта мелкая возня вокруг психиатра действительно гениального,
какие-то жалкие муравьиные укусы, мелкие поправки, которые, будь тот жив, -
отмел бы со смехом, - казались признаком особой злокозненной бездарности.
Бездарности, которая рядится в павлиньи перья, - явление достаточно
распространенное как прежде, так и теперь. У Дорика даже возник целый
графический цикл подобных "ворон", в результате чего его стали сопоставлять
с Босхом и Брейгелем (разумеется, в пользу последних), говорить о запоздалых
всплесках постмодернизма, а Дорик просто "следовал натуре" - как это прежде
называлось.
Но эта брошюрка (изданная на средства Фонда поддержки российских талантов) и
среди прочих была перлом. Психологический практикум.
Дорик сначала прочел "паноптикум". И эта очитка-оговорка (прямо по
гениальному психиатру, которого пытались в ней ужалить) оказалась гораздо
точнее верно прочитанного слова.
Таких кретинов-психиатров и психологов нужно было уже помещать в паноптикум.
К примеру, в брошюрке воспроизводился психиатрический анализ врача,
практиковавшего, судя по всему, в конце пятидесятых, когда малютка Дорик еще
отсиживался под столом в крошечной комнатушке в местечке Чухлинка на окраине
Москвы и подсчитывал ноги сидящих за этим столом (почему-то нередко
оказывалось нечетное число, но тени, как интересно ложились тени!). Этот
врачишка - Келлер (так и хотелось назвать его "киллер", но в пятидесятые
годы такого понятия еще не было, хотя зловещее сочетание "врач-убийца"
надолго врезалось в сознание простого и непростого народа) описывал случай
"повторяющихся шизофренических состояний". По-видимому, это и был его
основной вклад в науку - плод его докторской диссертации. И вот он-то внушил
Дорику такой ужас и отвращение, что это уже граничило с клиникой (и Келлер,
вероятно, взял бы его на учет и приобщил к делу).
"Бедная Ниночка!" - только и подумал Дорик, человек отнюдь не
сентиментальный, скорее ироничный, - но уж очень велико было его негодование
по отношению к Киллеру (ах, нет же, Келлеру!), которому Дорик припомнил все
несусветности, нравственную тупость, черствость, жестокость, с которыми ему
самолично приходилось сталкиваться и у других представителей этой древнейшей
профессии. В свое время Дорик даже перефразировал старинное изречение, врач
говорит больному: "Излечися сам!" И это еще самый хороший и честный врач.
В коммуналке, где Дорик провел с родителями первые семь лет своей жизни,
тоже был врач - психотерапевт, что для младенческого слуха звучало непонятно
и торжественно, - и едва ли не Келлер по фамилии. А потом, к концу их
совместного пребывания в коммуналке с тем Келлером (впрочем, фамилия, скорее
всего, была только созвучной), что-то у него произошло. Что именно -
тщательно скрывалось от детских ушей, но тем внимательнее эти уши
прислушивались к непонятным фразам, толкам, обрывкам разговоров и намекам
родителей и соседей.
Получалось, что не то он сам "сбрендил", - сейчас бы сказали "крыша
поехала", не то отчего-то ушел из дому. А у него была "роскошная", как
считал Дориков папа, жена, блондинка-венеролог, сын - студент, не замечающий
юного, ползающего по пыльным лестницам Дорика, и собака пудель, которую все
в доме любили и все хором постоянно попрекали соседа в том, что держит псину
в коммуналке. Интеллигентный же человек. Слово "интеллигентный" Дорик
впервые услышал именно в таком контексте - злорадно-мстительного неодобрения
в голосе и в хищных зеленых глазах одинокой буфетчицы с завода ДДТ, что на
Овощанке (что это значит, Дорик так и не доискался и не особенно
доискивался). Магия детских мифических представлений в завалах его памяти
так и осталась нерасшифрованной и непросвеченной четкой декартовской мыслью.
Гениальный психиатр совершенно правильно, на взгляд Дорика, который
специалистом в этой области не был, отмел какой бы то ни было барьер между
болезнью и здоровьем, показал, сколь узка и условна эта грань. А наши милые
эскулапы знай загоняли в рамки болезни все сильные человеческие страсти,
потрясения и переживания. В сущности, любая тонкая чувствительная натура (а
Дорик был натурой именно такой) попадала у них в разряд патологии. Отсюда и
взгляды на людей искусства, как поголовно шизофреников и безумцев; может
быть, так оно и было, но тогда в разряд "нормальных" попадали патологически
жесткие и черствые люди, не способные ни к любви, ни к страданию, ни к
сопереживанию. Вот и "Ниночка" (это же надо набраться такого нахальства,
чтобы называть ее везде только уменьшительно-ласкательным именем и при этом
защитить на ее "случае" - докторскую!). Да у нее была совершенно нормальная
реакция на смерть матери - она "временно помешалась"; Дорик не хотел
пользоваться медицинскими терминами, которые это понятное "помешательство"
возводили в ранг клинического случая, требующего вызова "скорой", бегущих
санитаров и палаты на десятерых в одной из "психушек". В состоянии этого
вполне понятного по-человечески "помешательства" (а иначе - глубочайшего
отчаяния) она ушла из дома и где-то бродила несколько дней. За это время
мать похоронили соседи, живущие в той же коммуналке. (Дорик подумал, что
если бы умница его вторая жена не настояла на том, чтобы не пускать его на
похороны собственной матери, - неизвестно, чем бы это для него кончилось.)
Так виновата ли "Ниночка", что не было рядом с ней такого любящего человека,
а был только врач-наблюдатель, отмечающий "симптомы" бесконечного горя и
затем анализирующий их на страницах психологического практикума? "Регрессия
шизофренического состояния..." "Бред о загробном общении с умершей
матерью"... И это ему, Келлеру (Киллеру!), она говорила, что он, после мамы,
самый близкий ей человек?
Вошла в кабинет себя не помнящая, грязная, голодная, а этот "дяденька
Келлер", пряча глаза в медицинскую карту, стал бормотать что-то о таблетках,
санатории. И не он ли вызвал санитаров? Короче, в психушке последовало
самоубийство - наглоталась таблеток, которые, вероятно, он же ей и прописал.
Забыться, забыть, уснуть...
А Келлер сел за письменный стол и завершил последнюю главу своей
диссертации, посвященную анализу "случая Ниночки". За время наблюдений над
пациенткой Ниной Нагель взрывы "шизофренических состояний" наблюдались у
больной лишь дважды: когда она пришла впервые после бегства от мужа и
умоляла ее загипнотизировать...
- Забыть, забыться, уснуть...
...И незадолго перед самоубийством, после смерти матери, когда она уже ни о
чем не просила, а только спрашивала, права ли она, думая, что можно общаться
с той реальностью...
Сумасшедшие врачи! Бездарное время! Жестокие нравы!
О, даже еще совсем недавно, даже еще сто лет назад эту хрупкую чудачку
"Ниночку" можно было спасти, и она бы увидела - кто знает? - небо в алмазах!
Да, да! У трагического Тургенева, у жесткого Чехова - суровее, трезвее,
холоднее! - ее "шизофреническое состояние" могло бы быть оценено как особое,
нежное цветение женской души, как то, что нужно любить и выхаживать... Эта
"Ниночка" стала бы не бедной, убогой "психопаткой", она бы, она...
Глава 2
Разбитая жизнь, или небо в алмазах
Доктор Петр Андреевич Чечевицын трясся на колымаге и недоумевал, почему
богатый заводчик Нагель послал за ним такой потрепанный экипаж. (Не слишком
ли трафаретное начало? - поморщился Дорик.) Скряга, наверное. И ехать было
ни к чему. Какой-нибудь истерический припадок у взбалмошной, капризной,
привыкшей к угождению дочки. Он знал, что от этой дочки отказались все
местные рязанские врачи (а может, это им было отказано?). И вот выписали его
из Москвы, пообещав большие деньги и удобства размещения "на свежем
воздухе". "Свежий воздух", конечно, манил, но дело не в нем. Просто совестно
было не ехать, когда так звали, так упрашивали. А колымагу на станцию
прислали препакостную, лошадей старых, кучера хамоватого. Впрочем, Петр
Андреевич удобств стыдился и не очень-то пока в них нуждался (был не стар),
а все эти мысли приходили в голову по контрасту с известным ему богатством
заводчика Нагеля - владельца нескольких кирпичных заводов и его "безумной",
как он сам выражался в письмах и телеграммах, любовью к дочери. Эти-то
бесконечные письма и телеграммы доконали доктора, который решился съездить и
посмотреть, отчего "умирает" единственное чадо российского миллионщика.
Заводской двор, где невдалеке расположился нагелевский дом, мрачный и
напоминающий средневековую крепость, - был скучен и непригляден. Какие-то
ржавые трубы, горой сваленный битый кирпич, почва вся в рытвинах и
колдобинах, и это постоянное, унылое гуденье. (Дорик вспомнил монотонное
гуденье кирпичного завода вблизи дачи, которую родители снимали в его
детстве и как из-за этого гуденья нервный Дориков отец не мог днем спать.) И
лишь вдалеке за чугунными воротами что-то зеленело - не то роща, не то парк.
В доме полно прислуги, горничных, каких-то старух, все куда-то несутся,
суетятся, кричат во весь голос. Мать, простая женщина, в цветной шали на
плечах, охает и плачет, отец, еще не старый, благообразный господин, из
шведов или норвежцев, пребывает в полном отчаяньи. А дочка безучастно лежит
в своей комнате на узенькой кроватке, вся в кружевах, с бескровным лицом, в
зашторенной сумрачной комнате, и бессмысленно смотрит в потолок...
("Знаем, проходили", - заметил Дорик.)
- Вас Ниной зовут?
- Ниной.
Не повернула головы, не приподнялась с постели, как тяжелобольная.
- Будете пульс щупать? Но я не хочу.
- Кто вам сказал? Не буду! И даже язык не посмотрю. Мне кажется, здесь мало
воздуха.
- Для чего?
- Для жизни.
- А если я не хочу жить?
- Видите, вы уже дважды успели сказать, чего вы не хотите. А я не успел
высказать ни одного своего желания. Встать сможете?
- Зачем?
- Мне очень не понравилось местечко, куда меня завезли по вашей милости. И
народу тут много, и местность противноватая. Гудит что-то. Мне сказали, что
поселят в саду, во флигеле. Я хочу... видите, это первое мое желание, чтобы
вы меня туда проводили.
- А, поняла. Это вы меня так лечите.
- Послушайте, Нина. Я ведь и сам тут могу спятить. У меня здесь ни знакомых,
ни друзей. А просят пробыть несколько дней. Или вы мне будете помогать, или
я сразу уезжаю. У меня нервы, знаете, не железные!
- Нет, не уезжайте! Мне так тоскливо! У меня тут тоже ни знакомых, ни
друзей. Одна тоска. Я... я попробую встать.
Встает. Худая, тоненькая, в чем-то кружевном, полупрозрачном. (Дорик
отмечает пробившийся в щель между шторами лучик света, скользящий по бледной
щеке, по кружеву пеньюара.)
- Простите, - доктор откашливается. - Так вы не можете меня сопровождать.
- Почему? Простужусь и умру, да?
- Нет, это какая-то одежда, пусть и восхитительная, но не для прогулок. Для
ночи любви, - да.
- Как вы сказали? Для ночи любви? А вы знаете, что это такое?
Доктор опять откашливается и говорит с улыбкой:
- Пока отложим этот разговор. Я выйду. Да, к сведению, ждать я не люблю -
даю вам десять минут...
- Но как же я, как же... без горничной?
- Уж как-нибудь.
Он вышел за дверь и постоял минут семь, не больше, в узком коридорчике,
рассеянно прислушиваясь к тому, что за дверью. В узкое, пропыленное окошко
коридорчика был виден загроможденный рухлядью заводской двор. Белобрысая
девчонка гонялась за петухом. И откуда здесь петух? (Действительно, откуда?