от проекта анализа представления и до темы матезис универсалис
были совершенно однородным: любое и всякое познание искало
порядка, устанавливая различия, и определяло различия,
устанавливая порядок. Так было в математике, в таксономии (в
широком смысле), в науках о природе; но так было и в тех
неточных, несовершенных и обычно спонтанных познаниях, которые
осуществлялись и при построении самого малого высказывания, и при
самом повседневном процессе обмена; так было и в философском
мышлении; так было и в тех длинных и связных цепях, которые
"идеологи" -- не меньше, но иначе, нежели Декарт или Спиноза, --
стремились твердо перекинуть от простейших очевидных идей к более
сложным истинам. Однако начиная с XIX века эпистемологическое
поле расщепляется, или, точнее, разрывается в различных
направлениях. Трудно отказаться от обаяния классификаций и
линейных иерархий в духе Конта, однако нельзя не признать, что
стремление подравнять все современное здание под математику
означало бы подчинение единой точке зрения -- точке зрения
объективного познания -- вопросов и о позитивности различных
отраслей знания, и о способе их бытия, и об их укорененности в
исторически возможных условиях, которые дают им одновременно и их
форму и их объект.
Поле современной эпистемы, исследуемое на этом
археологическом уровне, не подчиняется идеалу совершенной
математизации, оно не развертывает на чисто формальной основе
длинный ряд нисходящих познаний, чем дальше, тем больше
отягченных эмпиричностью. Область современной эпистемы следует
представлять скорее как обширное открытое трехмерное
пространство. В одном из его измерений помещаются математические
и физические науки, для которых порядок есть всегда дедуктивная и
линейная последовательность самоочевидных или доступных
верификации высказываний; в другом находятся науки (например, о
языке, о жизни, о производстве и распределении богатств), которые
стремятся к такому упорядочению прерывных, но сходных элементов,
чтобы они могли вступить в причинные отношения и образовать
структурные постоянства. Между этими двумя измерениями находится
некая общая плоскость, которая может показаться, в зависимости от
подхода, либо полем применения математики к эмпирическим наукам,
либо областью того, что в лингвистике, биологии и экономии
поддается математизации. Что касается третьего измерения, то это
философская рефлексия, которая развертывается как мысль о
Тождестве; с областью лингвистики, биологии и экономии у нее
также есть общая плоскость, ибо в ней могут проявиться и на самом
деле проявляются различного рода философии -- жизни, отчужденного
человека, символических форм (происходит это при перенесении в
философию понятий и проблем, возникающих в других эмпирических
областях); правда, в ней же появились и региональные онтологии,
которые стремятся определить, что же такое в их собственном бытии
жизнь, труд и язык (происходит это при обосновании этих
эмпиричностей с чисто философской точки зрения); наконец,
философское измерение имеет общую плоскость с математическими
дисциплинами -- плоскость формализации мышления.
Гуманитарные науки исключены из этого эпистемологического
трехгранника -- по крайней мере в том смысле, что их нельзя
обнаружить ни в одном из этих измерений, ни на одной из
наметившихся плоскостей. Но можно также сказать, что они и
включены в него, поскольку именно в пробелах между этими
областями знания, а точнее -- в том самом объеме, который очерчен
этими тремя измерениями, находят свое место гуманитарные науки.
Это положение (с одной стороны -- подчиненное, с другой --
почетное) ставит их в связь со всеми другими формами знания: цель
их, слегка варьирующаяся, но в основном неизменная, в том, чтобы
осуществить или хоть как-то использовать на том или ином уровне
математическую формализацию; развиваются они в соответствии с
моделями или понятиями, заимствованными из биологии, экономии и
наук о языке; наконец, обращаются они к тому способу
человеческого бытия, который философия стремится помыслить на
уровне его коренной конечности, тогда как сами они стремятся
охватить его лишь в эмпирических проявлениях. Пожалуй, именно это
распыление в трехмерном пространстве и делает задачу определения
места гуманитарных наук столь сложной, а попытку их размещения в
эпистемологической области -- столь предельно тщетной и выявляет
в них самих одновременно и внешнюю угрозу, и внутреннюю
опасность. Угрозу -- потому что они представляют собою для всех
других областей знаний как бы постоянную опасность; конечно, ни
дедуктивные науки, ни эмпирические науки, ни философская
рефлексия, пока они остаются в своем собственном измерении, не
рискуют "перейти в стан" гуманитарных наук или "запятнать" себя
их эпистемологической нечистотой; однако известно, какие
трудности иногда возникают при установлении тех промежуточных
уровней, которые соединяют друг с другом эти три измерения
эпистемологического пространства. Дело в том, что малейшее
отклонение от плоскости этих уровней ввергает мысль в область,
занятую гуманитарными науками, а отсюда опасность "психологизма",
"социологизма", -- одним словом, всего того "антропологизма",
который становится особенно угрожающим тогда, когда, например, не
осмысляются должным образом отношения мысли к формализации или же
когда не подвергаются необходимому анализу способы бытия жизни,
труда, языка. "Антропологизация" в наши дни -- это самая большая
внутренняя опасность для знания. Иногда поспешно думают, будто
человек уже освободился от себя самого, коль скоро он обнаружил,
что не является ни центром творения, ни средоточием пространства,
ни конечной целью жизни; однако, хотя человек больше и не царь в
мировом царстве, хотя он уже более и не стоит в самом средоточии
бытия, все равно гуманитарные науки -- это опасные посредники в
пространстве знания. Правда, по сути само это положение обрекает
их на некую существенную неустойчивость. А это в свою очередь
объясняет, что все сложности "гуманитарных наук", их непрочность,
их неуверенность в своей научности, их опасные заигрывания с
философией, их нечетко определенная опора на другие области
знания, их характер -- всегда вторичный и производный, однако с
претензией на всеобщность, -- что все это не является, как часто
думают, следствием какой-то особой плотности их объекта; причина
тому вовсе не метафизический статус, не непреодолимая
трансцендентность того человека, о котором они говорят, но вся
сложность той эпистемологической конфигурации, в которой они
оказались помещенными, все их постоянное отношение к тем трем
измерениям, в которых они находят свое собственное пространство.
2. Форма гуманитарных наук
Теперь следует обрисовать форму этой позитивности. Обычно ее
стремятся определить по соотношению с математикой: либо стараются
сблизить их, установив опись всего того, что в науках о человеке
доступно математизации, и предполагая при этом, что все остальное
еще не приобрело научную позитивность; либо, напротив, стараются
тщательно отделить область того, что доступно математизации, от
области, которая к ней не сводима, -- поскольку является местом
интерпретации, поскольку применяет преимущественно методы
понимания, поскольку сосредоточивается она там, где знание
требует анализа и "лечения". Такие разработки утомительны не
только потому, что они банальны, но прежде всего потому, что они
ничего не значат. Не приходится сомневаться в том, что та форма
эмпирического знания, которая применяется к человеку (и которую,
соблюдая соглашения, можно было бы назвать "гуманитарными
науками", хотя пока еще неизвестно, в каком смысле и в каких
пределах можно говорить здесь о "науках"), имеет какое-то
отношение к математике: подобно всем другим областям познания,
эти науки могут при определенных условиях пользоваться
математическими средствами, некоторые их методы и большинство их
результатов могут быть формализованы. Дело первоочередной
важности в том, чтобы исследовать эти средства, научиться этим
формализациям, определить уровни, на которых они возможны; для
истории познания весьма интересно, как Кондорсе смог применить
теорию вероятностей к политике, как Фехнер вычислил
логарифмическое отношение между усилением ощущения и усилением
возбуждения, как современные психологи пользуются теорией
информации, чтобы понять феномен обучения. Однако, несмотря на
специфику этих проблем, вряд ли отношение к математике
(возможность математизации или, напротив, сопротивление всем
попыткам формализации) является определяющим для гуманитарных
наук в их специфической позитивности. Причин этому две: во-
первых, эти проблемы, хотя и не вполне тождественно, стоят, по
существу, также и перед многими другими дисциплинами (например,
биологией, генетикой); но особенно же потому, что археологический
анализ не обнаруживает в историческом априори наук о человеке, ни
какой-либо новой формы математики, ни внезапного ее вторжения в
область человеческих явлений, но, скорее наоборот, некоторое
отступление матезиса, разложение его единого поля и освобождение
из-под линейного порядка наименьших возможных различий таких
эмпирических организаций, как жизнь, труд, язык. В этом смысле
появление человека и учреждение гуманитарных наук (пусть лишь в
виде проекта) соотносится, скорее, с некой "дематематизацией".
Можно возразить, что разложение знания, рассматриваемого в
целостности своей как матезис, вовсе не было отступлением
математики -- по той простой причине, что знание это никогда и не
приводило к эффективной математике (разве что в астрономии и
некоторых областях физики); и наоборот, распадение матезиса
открыло природу и все поле эмпиричностей для применения
математики, всегда ограниченного и контролируемого, -- разве
первые успехи математической физики, первые широкие использования
теории вероятностей не начинаются как раз тогда, когда пришлось
отказаться от прямого построения общей науки о неисчислимых
порядках? Да, невозможно отрицать, что отказ от матезиса (хотя бы
временно) позволил в некоторых областях знания преодолеть рубеж
качественности и применить математические средства там, где они
еще не применялись. Однако если в физике разложение проекта
матезиса означало обнаружение новых применений математики, то в
других науках было иначе: биология, например, возникла вне науки
о качественной упорядоченности, как анализ отношений между
органами и функциями, как исследование структур и равновесий, их
образования и развития в истории индивидов и видов. Все это,
правда, не помешало биологии использовать математику, а
математике -- применяться в биологии шире, чем раньше; однако
вовсе не в отношении своем к математике биология приобрела
самостоятельность и определила свою позитивность. Это относится
ко всем гуманитарным наукам: именно отход матезиса, а не приход
математики превратил человек в объект познания; ход математики
превратил человека в объект познания; именно обращение труда,
жизни, языка к самим себе предрекло извне появление этой новой
области знания; именно появление эмпирико-трансцендентального
существа, -- существа, мысль которого постоянно связана с
немыслимым. существа, которое все еще оторвано от первоначала,
обещанного ему в непосредственности повтора, -- именно это
появление и придет гуманитарным наукам всю их специфику.
Возможно, что здесь, как и в других дисциплинах, применение
математики было облегчено (чем дальше, тем больше) всеми теми
изменениями, которые произошли в начале XIX века в западном
познании. Однако воображать, что гуманитарные науки определились
в своем коренном проекте и начали свою позитивную историю в тот
момент, когда решено было применить теорию вероятностей к анализу
политических мнений или использовать логарифмы для измерения
возрастающей силы ощущений, -- значило бы применять поверхностное
отражение за основополагающее событие.
Иначе говоря, среди тех трех изменений, которые открывают