в этой паре ведущий. Бывает же, что люди на старости лет начинают рисовать
или петь, а вот она - писать! - Фантастику? - Ну и что? - Ладно, давай
дальше. Значит, лет ей будет около... - Шестидесяти! - М-м... не многовато?
Впрочем, кое-кому столько и есть, а как пишут! Трудная комсомольская юность,
войну на заводе... или в эвакуации? Взрослые дети, взрослые внуки и еще ни
одного правнука, а то будет дергаться. Гуманитарное образование... какое
образование может быть в эвакуации? - Сельскохозяйственное. Верблюдоводство
и ассенизация... то есть мелиорация. Мы еще немного похохмили, но разговор
уже не клеился: слишком хотелось спать. Все это казалось несерьезным трепом,
который забудется через неделю...
Но ровно через неделю - уже дома - я проснулся с твердой уверенностью:
я сделаю это. Чего бы мне это не стоило, сколько времени бы не заняло, я
создам себе этого идеального соавтора. Я начал с пробы пера, с набросков.
Несколько неудачных экспериментов мой пыл не охладили. Придуманный давний
друг (я написал только сцену прощания в пионерлагере) приехал на два дня, по
дороге в горячую точку. Он был весь ужасно правильный и говорил какими-то
книжно-пионерскими фразами. Он рвался совершить подвиг. Похоже, я его сильно
разочаровал. Потом я описал в порыве вдохновения дочку маминой подруги,
которую должен был встретить на вокзале. Я ее никогда не видел, и решил
порадовать себя общением с интересным человеком. Женщина, наделенная на
бумаге различными достоинствами, во-первых, оказалась низкорослой худышкой,
с жутким акцентом и сутулой спиной, во-вторых даже не заговорила со мной,
только поздоровалась. Она, несомненно, была умной, доброй, чуткой, обладала
чувством юмора и замечательной интуицией, но оказалось, что без образования,
хорошей одежды, нормальной работы, здоровья и прочих, опущенных мною в
тексте мелочей, все это не имело значения.
Экспериментальные куски я вставлял в свои рукописи, чтобы они
подействовали. А вот Ее, соавтора, начал "делать" отдельно. Провалялись у
меня эти наброски несколько лет. Смысл кропотливой работы с текстом сводился
не только к тому, чтобы Логос был практически в каждой фразе, но и к
подгонке деталей к реальности. Так, я замкнул цепочку знакомств, через
которую должен буду потом найти ее, на Орлякова. Потом пришлось рыться в
исторических книгах - пытаться воссоздать детство, юность. Я уже знал, что
достаточно одной фразы для их возникновения, но фраза эта не получалась. Не
видел я ее - ни в довоенной Москве, ни в военном Казахстане. Не чувствовал.
Более того - начало появляться отчуждение. Я не мог быть так един, как
задумывалось, с человеком из того времени. Хотя у меня были знакомые вдвое и
даже втрое старше, с которыми мы находили общий язык, общие интересы, но не
до той степени... Иногда мне казалось, что создать на бумаге просто женщину
для себя я смог бы с меньшим трудом. Но жена у меня уже была, вполне
реальная и любимая.
Читал эти наброски я всем, кому не лень было слушать. И надеялся
получить совет, и давал возможность Логосу прорастать в жизнь. Потом правил
куски. Снова читал. Снова правил. Я возвращался к ним, когда писалось легко
и когда наступал кризис, дома и в разъездах. В Москве я бродил по улицам и
выбирал - где ей жить? Какой двор, какой парк она вспоминала в пыльной
степи? Но город слишком поменялся за сорок лет, то и дело мой пыл охлаждали
воспоминания старожилов: то было не так, того вовсе не было, а это
перекрасили... На небольшом сквере, окруженном кирпичными домами
послевоенной постройки, бабуся с коляской рассказывала, что еще 20 лет назад
вместо сквера были деревянные бараки, а до войны вообще начинались
огороды... Бывая в маленьких городках, я думал: может быть здесь ее семья
сошла с поезда и осталась?
В общем-то жизнь моя не изменилась: думает человек о своем и думает.
Были люди, которым я рассказывал о своей задумке. Кому - прямым текстом,
кому - как о сюжете книги. Многие из них знали про Логос, поэтому порой
обсуждали мы это до хрипоты, до сухого першения в горле. Поминали и
греческих философов с их слово- смыслом, и стоиков с эфирно-огненной душой
космоса и семенными логосами, порождающими материальные вещи. Христиане,
отождествляющие Логос с ипостасью Сына как абсолютного Смысла, вообще завели
нас в жуткие дебри, только шуршали страницы книг и выкрикивались найденные
цитаты. Равнять себя с Троицей было лестно: я - память, она - любовь, и
между нами Логос - мысль. Однако, православие толковало все иначе, чем
католичество, и разбираться в этом можно было бесконечно и безрезультатно.
Еще один московский разговор привел меня нечаянным зигзагом обратно к
теме соавторов. Как обычно, к полуночи мы вяло договаривали, готовясь встать
и попытаться успеть на метро. Собралось нас человек пять, не больше. Хозяин,
Вадим, никуда не торопившийся, ненавязчиво занимая половину дивана,
подкидывал фразы, как дровишки в камин, а мы отвечали наспех. И уже в
коридоре, чуть ли не в спину нам, он добавил:
- Вообще-то один крайне успешный авторский коллектив добился многого...
почти две тысячи лет назад.
Что-то дрогнуло во мне. Почему-то мгновенно поплыли в голове картины:
вот они собираются и решают, что делать. Они пишут - порознь, чтобы в спорах
не утратить ни единой крупицы Логоса. И написанное обретает реальность,
водоворотом затягивающую сперва двоих из них, а потом весь мир... В какой
миг, на какой строке они увидели то, что описывали? Что почувствовали, когда
ОН шел по волнам? Сколько строк было рождено вдохновением, а сколько - уже
свершившимся чудом?
Боясь утратить зыбкую сопричастность, я заторопился уйти - от дружного
смеха, от разгоревшегося спора, от уже существующей реальности. Пожалуй -
так думалось мне в темных проходных дворах сталинских домов - мне придется
учитывать написанное ими, вернее, НАМ придется учитывать. Когда мы начнем...
Той ночью я здорово продвинулся вперед. Образ рождался у меня где-то на
пределе бокового зрения, и я описывал его, не поворачивая головы. Плескались
ее волосы и глаза сияли - для меня, я был уверен, что узнал бы ее в толпе -
или в куче фотографий. Я знал - когда мы будем вместе, это поглотит нас
обоих. Я должен буду слиться со своим орудием, чтобы направлять его... ее.
Это будет ближе телепатии, ярче секса, страшнее смерти. Почти как любовь.
Больше, чем любовь. А пока что эта нарастающая мощь действует только на нее,
как кисть - на холст, как резец - на мрамор. По мере обретения сознания в
нее ворвется необъяснимая боль, неосознанная жажда, несмолкающий зов. Потом
все это обретет для нее имя... мое имя.
Но какая-то неправильность сбила меня под утро, пришлось бросить ручку.
Комната, где я жил в тот приезд, принадлежала знакомой Орлякова, которая
куда-то уехала, или специально ушла, а сам Орляков приехал перед работой
проведать меня. Ему я зачитал ночной отрывок - пытаясь поймать ту запинку,
которая мне мешала. Орляков вальяжно развалился на кухонной табуретке, на
которой я сидеть-то опасался, так она была расшатана. Полуприкрыв веки, он
нарочито медленно изрек: - А ты... мнэ-э... когда собираешься... мнэ-э...
сию вещицу закончить? - Понятия не имею, а что? - нарочитое мнэканье меня то
смешило, то раздражало. Не лучшая цитата! - Так... мнэ... определиться бы не
мешало, к скольким годам, допустим... - Ну, к тридцати! - выпалил я.
Действительно, не к пятидесяти же. - Ну и прикинь, друг мой, что за
реальность будет окружать тебя, когда ты... мнэ...разменяешь четвертый
десяток? Кстати, подумай также, как она живет сейчас, пока вы не
встретились... Ведь она же где-то здесь, как я понимаю?
Мы поспорили на эту тему, углубившись попутно в непроходимые дебри
политики и экономики. Наши прогнозы на будущее не совпадали, но что-то
прикинуть получилось. - Более-менее понятно, а теперь пора поместить
твой...мнэ...персонаж в эту реальность, - вытягивая ножищи через всю кухню,
продолжал Александр. - И посмотреть, чего хочется, а что получится. - Ну,
хочется чего-то спокойного. Примерно... ну как там у Пушкина: привычка свыше
нам дана... В молодости ей мечталось, потом работа, замужество, дети, она не
сломалась, а как бы успокоилась, даже не ожидая ничего. Просто такой
потенциал нерастраченный. Пусть пишет с детьми сочинения и чувствует Логос
всюду - даже в женских романах. Не пытается даже графоманить - например,
раз-другой ее раскритиковали... - А потом явится ей твой светлый лик и
позовет в сияющую даль? И она, забыв про радикулит, вставную челюсть и
дачный огородик, вдруг воспрянет духом... - Можно и без огородика... Мне
будет тридцать, ей вдвое больше, сначала, может быть, материнские чувства,
потом ей захочется мне помочь, ее захватит сюжет, она поймет, что этого
ждала... - Я понял, понял. Ты...мнэ... когда-нибудь задумывался над
процитированным местом у Пушкина, кстати? - Ну, я наизусть не помню, как-то
там она служанок звала, типа Селеной, а потом начала звать обычно... Стишки
писала... Я думаю, что у нее должна быть в общем-то достаточно счастливая
жизнь, но без чего-то сверхординарного, никаких взлетов, никаких трагедий.
Может быть, безответная любовь, не более... Или там неудачные роды... Чисто
женское. - У Лариной или у твоей... персонажихи? - Да у обоих. Как там было
еще: Ларина проста, но очень милая старушка. Понимаешь? - Да, - Орляков
поднялся, - теперь вполне понимаю. Милая старушка. И лет ей, по-твоему,
примерно... - Шестьдесят! - Да нет, мой юный талантливый друг, ошибаешься.
Лет ей около тридцати, тогда замуж рано выходили, самой Татьяне, если я еще
не забыл, лет тринадцать. Сколько там времени прошло по тексту, но не позже
шестнадцати она уже замужем. Если сложить - получится двадцать девять, плюс
девять месяцев, а это значит, что ты пытаешься описать свою ровесницу. Или
мою в крайнем случае. Вот и не выходит у тебя отправить ее в эвакуацию в то
время, когда ее родители, возможно, еще не зачаты. Подумай!
Он ушел, а я отправился на телеграф, звонить домой: мне почему-то
показалось, что я начал забывать лицо жены, или видеть вместо него другое...
После этого разговора действительно что-то стронулось. Через год я уже
начал опасаться, что встречу ее во время приезда в Москву. Рано. Она еще не
такая, как мне нужно. Я с опаской ловил в разговорах с друзьями женские
имена: любая из упомянутых могла оказаться ею. Ведь я сам решил, что она
будет знакома с Орляковым. Имени я ей не давал. Мне придумывалось то что-то
с певучим -ня или - ля на конце, то вовсе немыслимые сокращения от привычных
имен, типа Ри от Екатерины или Эль от Елены. В конце концов я написал, что
ей нравится собственное имя, ведь это важно, потом добавил, что среди разных
его вариантов она предпочитает один, из детской книжки. Книжек много,
девочек в них описывается тоже предостаточно. Так же вольно я обошелся с ее
детством, предположив, что не начать писать она могла, скажем, при
отсутствии поддержки. Вот и вышли у меня несколько фраз о непонимании,
неуверенности. Приходилось много рыться в книгах по психологии, но делать
живого человека по учебнику я не собирался. Так, компоновал факты, разминал,
как пластилин в руке и лепил. Иногда мне казалось - да, я ее знаю; иногда -
глухо. Ну что мужчина может знать о женщине? Кем работает? Сколько детей?
Замужем ли? Со скольких лет живет половой жизнью? Чем болела в детстве? Пил
ли отец? Красивая? Как готовит? Даже написав все это, я бы ее не узнал, зато
когда я придумал ей маленькую детскую тайну - поляну первоцветов под старой