- Это какого же знания? - осведомился Виконт подозрительно.
- Вообще - знания. Но, по-моему, я нечто похожее уже где-то читал.
- Увы, - сказал Виконт со вздохом. - Я тоже. Автора не помню. Помню,
что читал по-аглицки... И мне так понравилась идея, что я решил переписать
все по-своему... - Он сделал себе бутерброд с килькой и сказал грустно: -
Ничего нельзя придумать. Все уже кем-то придумано... Или существует на
самом деле, - добавил он вдруг, и Станислав понял, что был прав насчет
него и Доваджера. - Это ужасно, мой Стак. Я больше никогда не возьмусь за
перо.
- Вздор, - сказал Станислав. Он испытывал неловкость. Что-то вдруг
кончилось, и, похоже, по его вине. И сделать больше ничего было нельзя.
То, что сейчас кончилось, - кончилось навсегда. Какие-то пути разошлись.
То, что всегда раньше было рядом, отдалилось вдруг и стало уходить.
- Знаешь, чем самый захудалый туземный божок отличается от самого
гениального архитектора? - спросил Виконт. - Божок всегда может
материализовать свой план, даже вполне бездарный... Во мне нет Бога, мой
Стак. А значит, его нет вообще.
- Почему? - тупо спросил Станислав.
- Потому что Бог - в человеке. Или его нет вовсе. Запиши это в свою
книжечку.
- У меня нет книжечки, - сказал Станислав, чувствуя, что неловкость
все возрастает.
- Я знаю. Это просто цитата. Еще одна цитата... Но маленькая. И давай
выпьем, мой Стак. Время звенеть бокалами.
И они выпили, чтобы сгладить неловкость, и закусили, чтобы перебить
горький ее привкус. Что-то кончилось, да, увы. Но не все же! Кое-что
все-таки еще осталось! Виконт потянулся за гитарой и взял самый сложный из
своих аккордов:
Капитан, каких немного,
Джон Кровавое Яйцо
- Словно жопа носорога
Капитаново лицо!...
А потом было лето. И было счастье. И было все зеленое, озаренное
солнцем, шевелящееся, ходуном под ветром ходящее, прекрасное на голубом.
Красный Ларискин "запорож", отцов подарок к окончанию Университета, весело
катил на запад, на чудесный закат, к свободе, к воле, к новым городам и
весям, и они пели, и дурачились, и вдруг целовались, как молодые, на
скорости сто кэмэ в час, и хохотали, подщелкивая рифмы к придорожным
плакатам, идиотским и многочисленным...
МАШИНУ СТАВЬТЕ НА ОБОЧИНУ - по-пролетарски, по-рабочему.
НЕПЕРЕКЛЮЧЕНИЕ СВЕТА ВЕДЕТ К АВАРИИ - шею сломишь себе и Марье.
ОБГОН ЗАПРЕЩЕН - шофер восхищен!
БЕРЕГИ ЗЕЛЕНЫХ НАСАЖДЕНИЙ - избежишь серьезных повреждений.
НАРУШЕНИЕ ПРАВИЛ ВЕДЕТ К АВАРИИ тоже - мы на таких нарушителей со
всем прибором положим.
И - венец всему, шедевр в стиле программы AFOR:
ДЕРЖИСЬ ПРАВЕЕ - живешь в Рассее!
И великолепные диалоги, на какие не способна даже программа
АНТИТЬЮРИНГ:
- Опять этот зеленый гнусняк - обогнал нас как!
- Какой гнусняк обогнал нас как?
- А вон тот наклажник. Наложивший целый багажник.
И частушки, радостные и глупые. Он:
Я от ужаса дрожу, в изумлении гляжу:
Вроде ехал по дороге, ан - на дереве сижу!..
А в ответ ему - она:
Мой милок, меня прости, вспоминай без горести - Повстречалась мне
береза на высокой скорости!..
И был хохот. И было счастье. И было лето. И все впереди было
прекрасно.
А на дворе, между тем, стояло странное, мертвенное время.
Слухи возникали чуть ли не ежедневно - иногда забавные, часто
страшноватые, и всегда нелепые....
Дети пропадают, пяти-семи лет. Через месяц-другой их находят
где-нибудь на окраине. Они живы, здоровы, но у них ПРООПЕРИРОВАНЫ
глаза......
Обыск произошел на квартире известного, даже знаменитого, и вполне,
вроде бы, благонадежного писателя, вдобавок - уже покойного. Писатель
умер, проводили его торжественно и в полном соответствии с его
литературным чином, совсем немного времени миновало, еще урна с прахом его
стояла незахороненная в доме, - вдруг позвонили в дверь, явилась бригада в
штатском, с ордером на обыск и почему-то с миноискателем. Прощупали стены,
пол, рамы картин. Урну прощупали миноискателем. Небрежно пролистали
десяток наугад выбранных томов из титанической библиотеки и удалились так
же внезапно, как и возникли, унося с собой непонятный, вполне кафкианский,
набор предметов: антикварный чернильный прибор старой бронзы; пачку писчей
бумаги из рабочего стола; четыре столовых ножа; прижизненное издание
Батюшкова... И - никаких объяснений. И никаких обвинений. Только негласное
распоряжение: имя в статьях, очерках, рецензиях и предисловиях - не
упоминать.
А другой писатель - Каманин, приличный человек, хотя и пьяница, тот
самый, кому Сеня собирался подсунуть Станиславов роман, да так и не сумел,
- по слухам, умер тоже при каких-то сомнительных обстоятельствах: не то
застрелился спьяну, не то его застрелили - весь стол был залит кровищей и
забросан его мозгами, домработница, которая его первая обнаружила, слегка
помешалась даже от ужаса... Дело было взято на контроль Москвой, но так
ничего и не удалось объяснить толком. Что, впрочем, никого особенно не
удивило. (Домработницу - и это уже точно - засадили в психушку: то ли она
болтала лишнее, то ли и в самом деле потребовалось лечение - здесь тоже
никакой ясности не было).
Редакцию "Красной Зари" ни с того ни с сего наполовину разогнали.
Говорят, из-за какого-то стихотворения, но из-за какого именно, никто не
понимает. "Дабы карась не дремал", - многозначительно объяснил ситуацию
Сеня Мирлин, и видимо был прав.
И разогнали Институт сверхпроводимости. Засоренность кадров. Терпение
нашего обкома небезгранично. Развели, понимаешь, сионистское гнездо,
понимаешь...
Появились новые анекдоты про генсека.
"Дорогой и многоуважаемый товарищ генеральный секретарь ЦК КПСС
Леонид Ильич Брежнев!..." "Ну, зачем так официально? Зовите меня просто
Ильичом".
Впрочем, звали его теперь даже еще проще - Леликом.
Лелик в музее рассматривает картину "Демон". "...Хорошая картина...
Красивая... - нагибается, читает латунную табличку на раме. - И недорогая!
Всего В РУБЕЛЬ..."
Готовились выборы в Верховный Совет. Все подсчитывали по газе-ъ там,
сколько коллективов выдвигает того или иного члена Политбюро.
Утверждалось, что таким образом можно установить истинную степень влияния
этих деятелей. Станислав насчитал: Брежнева выдвинули пятьдесят шесть раз,
Косыгина и Подгорного - по двадцать пять, Суслова и Кириленко - по десять.
Потом шел Кулаков - пять. Сеня Мирлин чертовски глубокомысленно и очень,
очень убедительно комментировал полученные результаты, а Виконт кривил
африканские свои губы и брюзжал: "Ерундой занимаетесь. Через десять лет их
никто и помнить-то не будет..."
Вдруг волнами накатывали слухи о Пришельцах из Космоса, о Летающих
тарелках, о филиппинских врачевателях... Возникали судорожные, похожие на
торопливую склоку (скорее, скорее, пока не запретили!) дискуссии в
популярных газетах. Виконт сочинил эпиграмму под Александр-Сергеича:
"Пришельцы есть! - сказал мудрец брадатый.
- Они, быть может, ходят между нами".
"Пришельцев нет!" - сказали кандидаты,
И доктора кивнули головами.
Сеня Мирлин тоже сочинил эпиграмму - про советских писателей:
Советские сатирики попрятались в сортирики,
В сортириках сатирики сидят.
А прочие писатели все думают: "Писать - или
Покудова немного подождать?.."
И евреи уезжали, один за другим - дальние знакомые, близкие знакомые,
родственники близких знакомых. Уже из одноклассников двое уехали, один -
безукоризненно русский - специально для этого женился на еврейке. "Еврей -
это не национальность; еврей - это средство передвижения..." Тема для
шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые
принес откуда-то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.
Я завтра снова утром синим
Пойду евреев провожать,
Бегут евреи из России,
А русским некуда бежать...
И все жадно читали Самиздат - будто Конец Света приближался. А может
быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и
Амальрика. За "Раковый корпус" не сажали - это считалось всего лишь
"упаднической литературой". Сообщали на работу, а там уж - как кому
повезет. А вот за "Архипелаг ГУЛАГ" лепили срок без всяких разговоров -
статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по
слухам) называли эту книгу "Архип", хуже "Архипа" ничего не было - даже
"Технология власти" в сравнении с "Архипом" была что-то вроде легкого
насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень.
"Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих
правительств - пресекая следствия зла, усиливать его причины". Наступило
новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что
это - теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.
И пьяный Сеня Мирлин цитировал Макиавелли: "...ибо люди всегда дурны,
пока их не принудит к добру необходимость".
А трезвый Виконт, привычно разыгрывая супермена, цитировал Тома:
"Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может
вести также к уверенности в нашем конце".
А Ежеватов с мазохистским наслаждением цитировал излюбленного своего
Михаила Евграфовича: "Только те науки распространяют свет, кои
способствуют выполнению начальственных предписаний".
А мама говорила предостерегающе: "Плетью обуха не перешибешь. Сила и
солому ломит".
Но ведь все они были еще совсем молоды и полны сил! Ощущение
бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок
Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на
площадь. И бессмысленно было - идти на площадь. Не только и не просто
страшно - бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради
облегчения совести своей, но - во имя пользы дела, а не во имя гордой
фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но
это понятие было для них, все-таки, вторично: двадцатый век вылепил их и
выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей
литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание.
Дело! Дело - прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой
своей основе были - большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого
дела. Они только перестали понимать - какого именно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК, ПРОЩАЙ!
1
И вдруг умерла мама.
Соседка вызвала его с работы, он примчался, но опоздал, ее уже
увезли. Ужас леденил его, била дрожь, зуб на зуб не попадал (а день был
жаркий, яркий, отвратительно радостный). В маминой комнате все было
разбросано и разворошено, словно сама беда прокатилась по ней беспощадными
колесами. Постель осталась не убрана... Ящики стола выдвинуты, и множество
бумаг разбросано по полу. И остатки завтрака отодвинуты в сторону, а на
столе таз с остывшей водой. Он понял, что мама держала в горячей воде
левую руку, а значит, мучилась сердечными болями с утра, они отдавали у
нее обычно в плечо и в руку, но в этот раз горячая ванна ей не
помогла......
В приемном покое больницы, огромном и страшном как Дантово чистилище,
больные неприкаянно бродили по кафельным полам, их было множество, самых