бумагами...
Вокруг никого не было: снег, сугробы, деревья, мертвые дома с окнами,
забитыми фанерой... слева началась глухая высокая стена, огораживающая
территорию какого-то завода - до войны здесь всегда было шумно,
многолюдно, катили туда-сюда грузовики, из-за стены доносились железные
удары, таинственное шипение, валил пар и дым, а иногда вдруг распахивались
огромные ворота и оттуда прямо на улицу, торжественно пыхтя и грохоча,
выползал настоящий паровоз - дымный, грязный и огромный - некоторое время
катился, восхитительно гудя, вдоль проспекта, а потом вновь скрывался на
территорию завода, уже через другие ворота...
Сейчас рельсы были погребены под толстым слоем кристаллического
снега, а у ворот лежала на боку женщина - неподвижная, с оцепеневшими
округло разведенными руками, и лицо ее было светло-желтым и словно бы
светилось, как лакированная головка белой шахматной фигурки. Рядом с нею,
в метре, не больше, лежал кулек из красного стеганого одеяла, обмотанный
поверх еще и шерстяным платком. Кулек молчал, но еще слабо шевелился.
Мальчик прошел мимо, скосив только глаза на мгновение, и сразу же
перестал об этом думать. Он находился в состоянии такого истерического
ужаса и такой безнадежности, что никакие внешние впечатления уже ничего не
могли в этом состоянии переменить. Да и не было, честно говоря, ничего
такого уж особенного в том, что он сейчас увидел... разве что, пожалуй, то
обстоятельство, что кулек _ш_е_в_е_л_и_л_с_я_...
Стена кончилась, начались красного кирпича заводские строения, а
справа открылся переулок, в дальнем конце которого была школа, в которой
мальчик успел отучиться в первом классе и которая теперь была превращена в
госпиталь. Повернув голову, мальчик увидел там, у самой школы, движение -
стояли окутанные паром автомобили и в этом пару появлялись и перемещались
какие-то люди. Мамы там не было, да и не могло быть...
Он ковылял все дальше и все медленнее (а ему казалось - все быстрее),
миновал поворот к Гренадерскому мосту слева и мертвую, без купола, церковь
справа, начались места, которые он до войны не знал и узнал только сейчас,
когда начал иногда ходить с мамой к ней на службу... Надо было
в_с_е_г_д_а_ ходить с ней на ее службу, мало ли что там холодно и скучно,
лучше совсем замерзнуть, чем потерять маму... лучше любая скука, лучше все
на свете, чем остаться одному... Ему захотелось крикнуть изо всех сил, но
сил, оказывается, не было.
Он услышал какой-то грохот... разрывы... или выстрелы. Либо начинался
вечерний артобстрел... либо это зенитки начали бить по немецкому
самолету... Он поглядел в небо. Да, наверное, это зенитки. Рядом с
самолетом появлялись из ничего и повисали клубки рыжего, черного и белого
дыма. Раньше ему было бы интересно понаблюдать за этим, но не сейчас.
Сейчас ничто ему не было интересно...
4
Вот тоже любопытный - с точки зрения Основной Теоремы - вопрос: как
быть с бомбежками, артобстрелами, зажигалками, осколками и прочей войной?
Около дома, где жил мальчик, в радиусе километра упало (по словам
взрослых) четырнадцать бомб. Снарядов никто не считал. Как и зажигалок, -
хотя бензоколонка рядом с домом (совсем рядом, через улицу) сгорела, между
прочим, именно под зажигалками. Во время осенних бомбежек зажигалки
сыпались на крышу дома градом - дежурные едва успевали сбрасывать их вниз,
и там они впивались в тротуар и умирали в ярком праздничном костре,
рассыпая разноцветные искры, расплавляя себя, асфальт, землю, камень
поребрика...
Вначале все очень боялись бомбежек. Едва объявлялась воздушная
тревога, как толпы людей с баулами, чемоданами, узлами, одеялами и
подушками валили в бомбоубежища и терпеливо, часами, готовы были
отсиживаться там, ожидая отбоя. (Страшные, надрывные, античеловеческие
какие-то, завывания сирен тревоги, и такие веселые, торжественные,
победительные фанфары отбоя... И торжественный победный голос диктора:
"Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!" Словно это была
последняя воздушная тревога в его жизни).
Но уже осенью в бомбоубежища спускаться перестали - далеко, хлопотно
да и опасно, как выяснилось: из уст в уста передавались страшные истории о
людях, засыпанных разбомбленными домами, - о задохнувшихся, об утонувших в
извержениях прорвавшейся канализации... Лучше уж сразу, чем так-то
мучаться, - решил народ. Теперь во время тревоги жильцы просто выходили на
лестницу и там сидели, стояли, ждали конца в свете синих ламп (которые,
якобы, не видны были летчикам сверху). А ближе к зиме и на лестницы
выходить перестали. Мальчик спал на сундуке в прихожей и просыпался иногда
от далеких бомбовых ударов и тогда слышал характерный ЗВЕНЯЩИЙ гул
немецких самолетов, и свист очередной бомбы, и очередной глухой удар, и
ощущал, как дом медленно, трудно, пошатывается вперед-назад всем своим
телом - и засыпал снова, не дождавшись отбоя.
Видимо, в рамках Основной Теоремы следовало, строго говоря,
рассматривать только один случай - Случай с Осколком.
Однажды они с мамой возвращались вместе из "райжилотдела" и шли по
обширному пустырю (по тому самому, по которому мальчик ковылял и сейчас,
но тогда они шли в обратном направлении, домой). Время было примерно это
же, и шел обычный артобстрел, но это не волновало и не беспокоило их - они
были вместе, и они шли домой, и у мамы в сумке было вкусненькое -
стеклянная баночка с отварной чечевицей.
Они услышали отдаленный разрыв где-то слева, но не обратили на него
никакого внимания и успели сделать после него еще несколько шагов, как
вдруг послышался новый незнакомый звук - странный железный нарастающий
шелест. Этот шелест мгновенно надвинулся на них, и вдруг прекратился
сильным ударом, от которого дрогнула мостовая под ногами, и что-то
большое, черное, стремительное, возникнув у обочины слева от них,
гигантской страшной лягушкой в два тяжелых (земля каждый раз вздрагивала)
прыжка пересекло дорогу в полуметре перед ними, нырнуло в сугроб справа и
там, коротко и злобно зашипев, исчезло в снегу.
Они остановились. Мама вся словно окаменела, а мальчик, мгновенно
сообразив что к чему, кинулся в сугроб и быстро выволок на свет божий
осколок. Осколок был мировой - огромный,
черный-синий-желтый-переливающийся цветами побежалости, колючий, тяжелый и
еще горячий. Это был осколок высокой ценности! Но мама отобрала его у
мальчика и с ненавистью забросила снова в сугроб. Маме никогда не
нравилась эта, осенью появившаяся у мальчишек (которые были тогда еще все
живы и даже не слишком голодны), повальная страсть собирать и
коллекционировать разные осколки. Они немножко повздорили с мамой из-за
этого осколка...
Но что было бы, если бы они успели сделать еще один шаг - до разрыва,
до железного шелеста, до первого удара по земле? Всего один шаг!..
Конечно, осколок не убил бы их сразу, но он переломал бы им ноги, обоим...
А это тоже была бы смерть, только медленная.
Когда мальчик ворвался в ту комнату "жилотдела", где обычно
находилась мама, мамы там не было - на ее месте укутанная во множество
платков сидела незнакомая белесая старуха. Мальчик спросил, и не услышал
своего голоса. Старуха поглядела на него провалившимися глазами, покачала
шерстяным кочном своих платков: "Нет, - сказала она. - Давно уж как
ушла..."
Мальчик знал это и раньше, мальчик ждал этого с самого начала, но все
равно у него случилось что-то вроде выпадения памяти. Он больше не
запомнил ничего - до того момента, как оказался на Финляндском проспекте и
обнаружил, что решил, оказывается, пройти к дому через дворы. Какая-то
надежда, видимо, продолжала в нем жить. Тлела. Побуждала двигать ногами.
Что-то еще и зачем-то решать... Может быть, эта надежда и была сама жизнь?
Солнце пока не зашло за дома, но длинные тени легли на белый снег, и
от этого, казалось, стало еще холоднее. Он прошел через дворы, и никто не
встретился ему там, снег здесь превратился в желтые наледи мочи, черные
головешки заледеневшего кала рассыпаны были повсюду, так что невозможно
было выбрать, куда ступить. Он и не выбирал. Ему было все равно. Вдруг он
вспомнил женщину с желтым лицом и красный кулек рядом с нею, - вспомнил,
что на обратном пути увидел их снова, с ними все было по-прежнему, только
кулек уже больше не шевелился. Это была его судьба... его ближайшее
будущее..
Он был уже рядом с дверью черного хода, когда откуда-то справа, - из
заброшенной прачечной? - наперерез ему, неестественно быстро (в этом
городе люди не умеют перемещаться так быстро) надвинулся черный, очень
страшный и очень опасный человек - в тулупе с поднятым воротником, шапка -
со свободно болтающимися ушами, а в руке - топор, и этот топор он нес,
выставив его перед собой, словно хотел сунуть его кому-то в лицо... И
совершенно ясно было, что в лицо - мальчику. Кому же еще? Больше вокруг
никого и не было.
Мальчик замер и обмер. Человек был уже рядом с ним и над ним - убийца
с оскаленными зубами, в круглых очках, страшный, и самое страшное было,
что из оскаленного рта у него пар - не шел...
Мальчик упал на спину. Он еще падал, когда с головой убийцы вдруг
что-то произошло. Голова у него стала вдруг расти, раздаваться во все
стороны, красные трещины появились в морщинистом лице, слетели с носа и
куда-то пропали очки, лицо раскололось, брызнуло в стороны красным,
желтым, белым, - и мальчик перестал видеть...
Очнувшись, он обнаружил над собой старуху, закутанную так, что ни
глаз, ни лица вообще, у нее не было, а только торчали из темной дыры между
шерстяным платком и заиндевелым воротником какие-то рыжие клочья. Старуха
эта тыкала в него палкой с резиновым наконечником и бубнила въедливо:
"Вставай давай... Живой? Так и вставай тогда... Сам вставай, сам...
подымайся..."
Он поднялся кое-как, держась за стену, и пока он поднимался, рядом
образовался еще один закутанный человек - то ли старик, то ли еще одна
старуха, но с ведром, и эти двое принялись невнятно и в то же время
визгливо обмениваться бессмысленными фразами. У них получалось из
разговора так, что вот, пожалуйте вам, вышел человек во двор дров
наколоть, а его осколком и срезало - голову совсем оторвало, осколком
этим, ничего не осталось...
Страшный человек лежал тут же, на спине, раскинув руки с окостенелыми
голыми пальцами, и топор его валялся неподалеку среди желтых разводов
заледеневшей мочи и замерзших какашек... а головы у него, действительно,
теперь совсем не было - какой-то белесо-кровавый мокро поблескивающий блин
был у него вместо головы...
Старухи все продолжали скрежетать и бормотать, их сделалось уже трое
- третья была с красной повязкой. Мальчик хотел сказать им, что все было
не так: не было никакого осколка, и, главное, человек этот вышел не дрова
колоть (где вы здесь видите дрова?), он вышел меня убить и съесть, он -
людоед... Но ничего этого мальчик говорить не стал, он вспомнил про маму и
бросился в дверь черного хода, под лестницу, на заледенелый кафель
вестибюля, и там, как в прекрасном волшебном сне, увидел маму, бегущую от
парадной двери к нему навстречу... И весь этот мертвый, гнусный,
безжалостный, загаженный, злобно-равнодушный и остервенело-оскаленный мир
- стал сразу же нежен, ласков и бесконечно прекрасен...
Главу о блокадном мальчике он закончил примерно так. Уже поздний