- Господи, - вздыхает Нурланн. - Взрослый же человек...
Он берет бутылку и разливает по стаканам.
- Да, взрослый! - рявкает Брун. - А вот ты - младенец. Со своим
детским лепетом про аэрозольные образования... Младенец ты, девятнадцатый
век ты, Вольтер - Монтескье, рационалист безмозглый!
Брун опрокидывает свой стакан, подтаскивает кресло и садится напротив
Нурланна.
- Слушай, - говорит он. - Ты же сегодня был в гимназии. Ты видел
здешних детей. Ты где-нибудь когда-нибудь еще видел таких детей?
Нурланн отнимает ладони от головы, выпрямляется и смотрит на Бруна. В
глазах его вспыхивает интерес.
- Ты что имеешь в виду? - спрашивает он осторожно.
- Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это нашествие! Вот что ты
попытайся понять. Ну, не понять, так хотя бы взять к рассмотрению как
некую гипотезу. Нашествие! Только идет не марсианин и не мифический
Антихрист, а кое-что вполне реальное. Будущее идет на нас. Бу-ду-ще-е! И
если мы не сумеем принять немедленные меры, нас сотрут в порошок. Нам с
ними не справиться, потому что они впереди нас на какие-то чертовы века!
- Ты... вот что, - произносит Нурланн встревоженно. - Ты давай-ка,
успокойся Налить тебе еще? - Не дожидаясь согласия, он разливает бренди. -
Ты, брат, начал меня утешать, а теперь что-то сам уж очень возбудился.
- В том-то и трагедия, - произносит Брун, мучительно сдерживаясь. -
Нам, кто этим занимается, все кажется очевидным, а объяснить никому ничего
невозможно. И понятно, почему не верят. Официальную бумагу напишешь,
перечитаешь - нет, нельзя докладывать, бред. Роман, а не доклад...
Тут дверь распахивается, и в номер без стука входит Хансен.
- Проходи, - бросает он кому-то через плечо, но никто больше не
появляется, а Хансен с решительным видом подступает к Бруну и
останавливается над ним.
- Мой сын рассказывает мне о твоей деятельности странные вещи, -
говорит он. - Как прикажешь это понимать?
- Что там еще стряслось? - раздраженно-устало произносит Брун, не
глядя на него.
- Твои громилы хватают детей, бросают их в твои застенки и там что-то
у ник выпытывают. Тебе известно об этом?
- Чушь. Болтовня.
- Минуточку! - говорит Хансен. - У моего сына много недостатков, но
он никогда не врет. Миккель! - обращается он в пустоту рядом с собою. -
Повтори господам то, что ты рассказал мне.
Наступает тишина. Брун пытается что-то сказать, но Хансен орет на
него:
- Заткнитесь! Извольте не перебивать!
И снова тишина. Слышен только шум дождя за окном. На лице Нурланна
явственно написано: в этом мире все сошли с ума. У Бруна лицо каменное, он
смотрит в угол без всякого выражения.
- Так, - говорит Хансен. - Что вы можете на это сказать?
- Ничего, - угрюмо говорит Брун.
- Но я требую ответа! - возвышает голос Хансен. - Если вы ничего не
знаете об этом, извольте навести справки! Мальчик должен быть выпущен на
свободу немедленно! Вы же слышали, он может умереть в любую минуту. Его
нельзя держать под замком! - Он обращается к Нурланну. - Ты представляешь,
Нурланн? Твою Ирму подстерегают вечерком в темном переулке, хватают,
насильно увозят...
И тут до Нурланна доходит.
- Послушай, Брун, - говорит он встревоженно, - это же правда. Я
своими глазами видел, как схватили мальчишку. Да я тебе рассказывал -
разбили мне фару, дали по печени... а мальчишку, значит, увезли?
- Идиоты, - говорит Брун сквозь стиснутые зубы. - Боже мой, какие
болваны. Слепые, безмозглые кретины! Ни черта не понимают. Жалеют их. Это
надо же - сопли пораспустили! Ну еще бы - они же такие умненькие, такие
чистенькие, такие юные цветочки! А это враг! Понимаете? Враг жестокий,
непонятный, беспощадный. Это конец нашего мира! Они обещают такую
жестокость, что места для обыкновенного человека, для нас с вами, уже не
останется. Вы думаете, если они цитируют Шпенглера и Гегеля, то это - о! А
они смотрят на вас и видят кучу дерьма. Им вас не жалко, потому что вы и
по Гегелю - дерьмо, и по Шпенглеру вы - дерьмо. Дерьмо по определению. И
они возьмут грязную тряпку и вдумчиво, от большого ума, от всеобщей
философии смахнут вас в мусорное ведро и забудут о том, что вы были...
Брун являет собой зрелище странное и неожиданное. Он волнуется, губы
его подергиваются, от лица отлила кровь, он даже задыхается. Он явно верит
в то, что говорит, в глазах его ужасом стынет видение страшного мира.
- Подожди... - бормочет Нурланн потерянно. - Дети-то здесь при чем?
- Да при том, что мы ничего не знаем! А они знают все! Они шляются в
Тучу и обратно, как в собственный сортир, они единственные, кто знают все.
Может быть, они и не дети больше. Я должен знать, кто на нас идет, и в
соплях ваших я путаться не намерен!
- Вы негодяй, - холодно говорит Хансен. - Вы признаете, что схватили
мальчика и пытаете его в своих грязных застенках?
Брун вскакивает так, что кресло из-под него улетает в угол номера.
- Тройной идиот! - шипит он, хватая Хансена за грудки. - Какие
застенки? Какие пытки? Проклятое трепло! Пойдем, я покажу тебе застенки.
Это недалеко, это не в подвале, это здесь, в министерском люксе...
Он волочит за собой по коридору вяло отбрыкивающегося Хансена,
Нурланн еле поспевает за ними. У последней по коридору двери они
останавливаются. Брун стучит нетерпеливо. Дверь приоткрывается,
внимательный глаз появляется в щели, затем дверь распахивается.
Широко шагая, Брун проходит через холл, распахивает дверь в гостиную.
В гостиной ковры, стол завален фруктами и блюдами со сластями, беззвучно
мерцает экран гигантского телевизора, валяются в беспорядке видеокассеты.
Номер огромен, в нем несколько комнат, одна роскошнее другой.
Мальчика находят в последней комнате.
Он лежит под окном в луже воды, уткнувшись лицом в пол, голоногий и
голорукий подросток в красной безрукавке и красных шортах. Тот самый.
Брун падает перед ним на колени, переворачивает на спину.
- Врача! - кричит он хрипло. - Скорее!
Поздняя ночь. В холле отеля, едва освещенном слабой лампочкой над
конторкой портье, сидят и разговаривают сквозь плеск дождя за окнами
Нурланн и швейцар.
- Что ваша ведьмочка, что мой сатаненок, - тихо говорит швейцар, -
они одного поля ягоды. Что мы для них? Лужи под ногами. Даже хуже. Воду
они как раз любят. Дай им волю, они бы из воды и не вылезали Пыль мы для
них, деревяшки гнилые...
- Ну зачем псе так, - говорит Нурланн. - Мне ваш Циприан очень
понравился, замечательный парнишка.
- Да? - Швейцар как бы приободряется. - А что, может, еще и
породнимся... если так.
Оба усмехаются, но как-то невесело.
- Уж нас-то они не спросят, - говорит швейцар, - будьте покойны.
Главное, никак я не пойму, лежит у меня к ним сердце или нет. Иногда прямо
разорвал бы - до того ненавижу. А другой раз так жалко, так жалко их,
ей-богу, слезы из глаз... Смотрю я на него и думаю: да он ли это? Мой ли
это сын, моя ли кровь? Или, может, он уже и не человек вовсе? - Он
наклоняется к Нурланну и понижает голос. - Говорят же, что ходят они в
Тучу эту и обратно. Тупа и обратно. Как хотят. Вот вы рассказываете:
утром... Они же в Тучу шли! И вы не сомневайтесь, были они там, были!
Офицеры - дураки, что они понимают? Слепые они. Это - таинство, так люди
говорят. Это не каждому дано увидеть. Вот вам дано. Уж я не знаю, счастье
это ваше или беда...
- Да ухе какое счастье, - произносит Нурланн, кривя лицо. -
Получается, что я их убил...
- Ну, что ж, - говорит швейцар. - Значит, судьба ваша такая. Может
быть, и вы. Только стоит ли огорчаться по этому поводу? Я не знаю.
Убить-то вы, может, и убили, а вот кого? - Он совсем приникает ртом к уху
Нурланна. - Знаете, что люди говорят? Детишки-то эти... в Тучу входят и
тут псе сгорают. А выходят оттуда уже не они. Обличьем похожи, но не они.
Призраки выходят. Мороки. А потом смотришь ты на него и думаешь: да сын ли
он мой? Моя ли это кровь?
- Призраки, мороки... - бормочет Нурланн, уставясь перед собой. - Это
все нечистая наша совесть. Убиваем мы их. Каждый день убиваем. И знаете,
почему? Не умеем мы с ними больше ничего делать. Только убивать и умеем.
Всю жизнь мы только тем и занимались, что превращали их в таких, как мы. А
теперь они отказываются превращаться, и мы стали их убивать.
...Маленькому Нурланну не повезло с отцом. Отец был художником -
огромный, громогласный, неумный и неописуемо эмоциональный человек. Он не
желал слушать никаких оправданий, не терпел никаких объяснений и вообще
ничего не понимал. Он не понимал шалостей. Он не понимал детских страхов.
Он не понимал маленьких детских радостей. И в самых жутких кошмарах уже
взрослого профессора Нурланна нависало вдруг над ним огромное, как туча,
лицо. В нем все было огромно: огромные выпученные глаза, огромные усы,
огромные волосатые ноздри и огромные колышущиеся волосы вокруг всего
этого. Огромная, испачканная красками рука протягивалась и хватала
маленького человечка за ухо, и волокла мимо огромных стульев и столов в
распахнувшуюся тьму огромного чулана, и швыряла его туда, и рушились
сверку какие-то картонки, какая-то рухлядь, и гремел засов, и наступала
тьма, в которой не было ничего, кроме плача и ужаса...
В конце проспекта Реформации (он же Дорога чистых душ), в сотне
метрах от черной стены Тучи, мокрый клетчатый проповедник гремит, потрясая
руками, над толпой мокрых клетчатых Агнцев Страшного Суда, понурых и
жалких. На другой стороне проспекта Нурланн, тоже мокрый и тоже жалкий,
скрючившись, сидит на краешке роскошного дивана, брошенного поперек
тротуара у подъезда покинутого дома.
- Город тот расположен четвероугольником! - гремит проповедник. - И
длина его такая же, как и ширина... Стена его построена из ясписа, а город
- чистое золото, подобен чистому стеклу. Основание стены украшено всякими
драгоценными камнями: основание первое - яспис, второе - сапфир, третье -
халкидон, четвертое - смарагд, пятое - сардоникс, шестое - сардолик,
седьмое - хризолиф, восьмое - вирилл, девятое - топаз, десятое -
хризопрас, одиннадцатое - гиацинт, двенадцатое - аметист... И город не
имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо светильник
его - Агнец... Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет
вовсе... Среди улиц его... древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды,
дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева - для исцеления
народов...
Пока он говорит, от толпы Агнцев один за другим отделяются адепты,
человек десять или двенадцать, они идут один за другим к стене Тучи. Им
очень страшно, одного трясет, будто в лихорадке, у другого безумные глаза
и губы, закушенные до крови, какая-то женщина плачет, прикрыв лицо
ладонями, и спутник ведет ее под руку, сам белый как простыня.
- И принесут в него славу и честь народов! - ревет проповедник. - И
не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а
только те, которые написаны у Агнца в книге жизни! И ничего уже не будет
проклятого! Прииди! Жаждущий пусть приходит и желающий пусть берет воду
жизни даром...
Люди, идущие в Тучу, вдруг начинают петь. Сначала два жидких,
неуверенных голоса, потом подхватывают третий и четвертый, и вот уже они
поют все, с каждым шагом все более исступленно и уверенно. Это - псалом,
это крик отчаяния и надежды, это исступленная попытка задавить в себе
животный страх неизвестности.
И они уходят в Тучу один за другим, и один за другим на полуслове