ноздрей до подбородка, и зачем-то полезла, держась одной рукой
за стенку сараюшки, на валкий чурбачок.
Дотянувшись до края крыши, где опасно торчали доски разной
длины, она не видя забрала растопыренными пальцами играющего
снегу, оставив на пухлой полосе следок, похожий на кошачий.
Жадно проглотив, она вновь принялась возить рукой по крыше, но
уже не попадала на сокровище: снег, превращаясь в пыль, только
осыпал ей грудь, разъехавшийся шарфик, наморщенное лицо.
Неуклюже ухнув вниз и повалив чурбан, девочка постояла, дыша на
кулаки, и медленно заковыляла к кустам, опушенным необычайно
густо, словно даже перепончатым от снега, - но ясно было, что
стоит тронуть эту высокую роскошь, как она отрясется на землю и
исчезнет будто сон. Софье Андреевне становилось все хуже, в
голове гудело, говорили по проводам какие-то голоса, и она никак
не могла додумать, что же все-таки происходит на улице. Все в
ней как-то ослабло, и внезапно ей сделалось жалко дочь -
показалось, что девочке не хватит наесться этого мягкого,
чистого снега, небрезгливо лежавшего тут и там, но уже
потраченного солнцем. Под его теплеющими лучами с земли, сараек,
асфальта сошла белесая морозная пелена, и, будто на переводной
картинке, проявилось все влажное, яркое, - и отчетливо
проступили границы снеговых островков, отчего они сразу
уменьшились, превратились в разрозненные крапины и пятна. В
дальнем конце пустыря парила свежая яма: девочка, временами
странно замирая, уже почти добралась туда, и ее фигурку, похожую
на толстенький гороховый стручок, заволакивало рассеянной мутью.
Вдруг до Софьи Андреевны дошло, что девчонка глотает снег, чтобы
тоже простудиться и не ухаживать за матерью, что ей лучше лежать
больной и голодной, чем принести для матери стакан воды. Именно
этого Софья Андреевна от нее и ждала. Мокрая мордочка дочери
показалась ей похожей на мордочку мелкого хищника, поднятую от
терзаемой жертвы, только вместо крови с наморщенного рыльца
капала вода. Пытаясь привлечь внимание сгорбленной фигурки,
единственной живой души во всем пустом дворе, она постучала
костяшками пальцев по талому стеклу: звук получился глухой,
точно барабанили по чему-то непрозрачному. Софья Андреевна
попробовала еще, мучительно сдерживая себя: ей показалось, что
если она даст волю своему трясущемуся гневу, то попросту
расколотит это слезливое стекло с белеющими понизу скобами льда,
куда, к ее неудовольствию, прихватило новую кисейную занавеску.
Снаружи девочка, безо всякой связи с ее птичьими знаками,
обратила к своим домашним окнам сердитое лицо, но не различила
за гладью стекла неясную тень с наброшенной на плечи как бы
звериной шкурой. Все окна в их пятиэтажке были одинаковы, и в
доме напротив холодно стояли точно такие же, хотя самый дом,
штукатуренный, похожий на русскую печку, был совершенно другой.
Пресный снег почему-то отдавал на вкус железной дорогой,
проходившей далеко, за многими длинными крышами. После каждого
холодного глотка, ощущаемого до желудка, девочка грязными
пальцами щупала горло, надеясь, что где-нибудь припухнет и
заболит, но горло оставалось обыкновенное. Девочку подташнивало
от тяжелой воды в животе, вода отдавала в нос и текла из
ноздрей, так что приходилось все время швыркать и утираться.
От сипящей ямы наносило затхлым водяным теплом, от которого
толстая одежда казалась отсыревшей. Все-таки одинокое
ожесточение и уверенность, что если бы не в школу, она бы рано
или поздно все равно сумела простудиться, держали девочку
посреди размякшего и порыжелого двора. Рассеянно отведя глаза от
неувиденной матери, вообще не различив своего окна во втором
этаже, девочка побрела к качелям, где снег тоже почти растаял,
но где было все-таки белее от какой-то рваной бумаги, нехотя
кувыркавшейся на ветру. Неприкаянная фигурка по-прежнему
оставалась единственной во дворе: все время вяло блуждая, никак
не могла завернуть за угол и скрыться из глаз. Это нестерпимо
мучило Софью Андреевну - так, будто двор и был весь бедный
внешний мир, совершенно теперь недоступный. Ей представлялось,
что стекло, тихонько зудевшее в раме от каких-то дальних
содроганий транспорта, ужасно ломкое, и она уже не смела по нему
стучать, а только царапала ногтями лед: его прозрачные кромки
мялись, ездили по стеклу, но никак не сходили, липли. Внезапно
двор, весь заблестевший от удара солнца, весь пронизанный мокрой
дрожью, показался ей в своей недоступности настолько странным,
будто она не бывала там никогда. Сразу же в голове у Софьи
Андреевны лопнул гудящий шар, и она повалилась на пол плечом,
неловко подмяв под себя согнувшиеся руки.
***
Ближе к вечеру снег понесло пеленой, и теперь он был густой и
теплый, будто из воздуха варили творог. После школы девочка
долго бродила по опухающим улицам, съела в булочной резиновый
пирожок и вывалившийся из него мясной комочек, похожий на
куриное сердце. Постояла в соседнем дворе, наблюдая, как
хулиганы наминают большими варежками мокрые снежки и вертятся,
сами подбитые со всех сторон, а на кирпичную глухую стену лихо
лепится снежная мякоть, пугая кошку, осторожно утекающую в
подвал. Девочке не хотелось домой, к бормочущей, ничего не
понимающей матери, не хотелось и к матери прежней, с толстыми
руками, которые чавкают в фарше, поблескивая жирным золотым
кольцом. Сейчас девочка была согласна только на какую-то
немыслимую близость: чтобы дома хулиганы выбили окно, и они бы с
матерью целую ночь сидели обнявшись, навалив на себя одеяла, и
дышали бы в одно отверстие, извергая густые клубы, будто целый
вулкан.
Далеко от дома девочка тоже боялась отходить, вернее, почему-то
не могла: чужие улицы, не глядя на нее, устремлялись вдаль, и
даже самые ближние здания, шероховатые и грубые, уже
принадлежали этой сеющейся дали, где серыми тенями ворочались
троллейбусы, на мгновение зажигая в воздухе ослепительный снег.
Самым дальним местом, куда она забрела, был мост через железную
дорогу, убеленный и волшебно полегчавший, будто снег оттягивал
его угловатую тяжесть и покоил его на весу. Глубоко под ногами,
дружно набирая света на повороте, блестели стальные рельсы, по
которым взгляд скользил к горизонту куда скорее, чем по
обыкновенному пространству, - а там, за семафорами, моргали в
темноте заманчивые огоньки. Пять огоньков кружком, потом косая
цепочка и один повыше, дрожащий, со слезой, - непонятно, на чем
они держались, была ли это станция, или фабрика, или
какая-нибудь башня: странно было ничего не видеть там, где
непременно что-то есть, чувствовать вокруг огней неизвестное
сооружение, пропитанное ночью.
Внезапно девочка поняла, что перед ней простая протяженность
земли, где можно раствориться, уйти навсегда в любую открытую
сторону. Но гладкий и стремительный рельсовый путь лежал в
глубоком желобе с крутыми откосами, где осторожная и словно бы
висячая тропинка, до половины спустившись к полотну, опять
карабкалась наверх и пропадала в зарослях измокшего бурьяна, - а
кругом точно такими же никуда не ведущими ступенями поднимались
и спускались темные дома, до того неподвижные, что перед ними
можно было только стоять замерев, сохраняя за счет оцепенения
хоть какой-то контакт с этой бессмысленной великанской
лестницей. Зачарованно стоя на мосту, девочка думала, что ей не
одолеть сопротивления пространства и даже не прошагать
достаточно, чтобы простудиться или хотя бы действительно устать.
Она ощутила себя заключенной в какие-то невидимые границы, где
еще долго все будет продолжаться как сегодня, - неспособной
просто ногами перейти в другую жизнь.
Когда же девочка, валандаясь на каждой ступеньке подъезда,
все-таки добралась домой, в квартире оказалось множество врачей,
которым она забыла позвонить. Один, с усами как тонкие рыбьи
кости, что-то быстро писал на бумажках, левой рукой потряхивая
полупустую пачку сигарет. Кто-то мимо кого-то протискивался,
наддавая косо обтянутым бедром, кто-то в ванной сдирал с веревки
чистое полотенце, подхватывая повалившиеся на него углами
пересохшие трусы. Тут же обнаружилась и Колькина мамаша, с
охапкой чужих пальто и полушубков до самых зареванных глаз. Она
то порывалась ухнуть одежду на койку, где все еще белела
неубранная девочкина постель, то крепко обнимала ношу,
прикладываясь щекою к вытертому до серой ватки песцовому
воротнику. Девочку глубоко оскорбило, что в квартиру набился
народ, между тем как ее раскрытая кровать, выстуженная норка с
пропотевшей ночнушкой и неотстиранным пятном на простыне,
оказалась у всех на виду, и кто-то кинул на нее полиэтиленовый
мешок с тетрадками и бланками, даже не позаботившись натянуть
поверх интимности измятое одеяло.
Мать лежала высоко на двух подушках и слабым, но отчетливым
голосом отвечала на вопросы круглоплечей врачихи, обиравшей с
нее какие-то проводки и сильно шаркавшей под стулом уличными
сапогами. Поначалу девочку не заметили - она пробралась
тихонько, дверь квартиры была приоткрыта, - и вдруг увидели все
разом, больно потянули за руки, усадили, что-то схватив с
сиденья, на оказавшийся в комнате кухонный табурет. Тут же,
сбрякав пузырьками, к ней подъехала утренняя коробка, но все в
ней было не так, как утром. Девочку теребили, словно для чего-то
охорашивая, гладили по голове. Все они хотели знать, которую
таблетку девочка давала маме, но дно коробки было уже чистое, и
целые упаковки лежали на голом месте. Круглоплечая врачиха, стоя
перед девочкой, долго ее стыдила, потом отстала. Мать молча
глядела поверх голов отвернувшихся от нее врачей: на рыхлой ее
руке повыше локтя темнела неизвестно откуда взявшаяся ссадина,
явно не имевшая отношения к болезни и похожая на мазок
растрепанной кистью, потерявшей при этом несколько жестких
волосков. Девочка подумала, что все-таки мать заболела н а р о ч
н о - сделала то, чего не вышло у нее, - и вдобавок стукнулась,
чтобы дочери стало совестно. Девочке было нисколько не стыдно и
не жалко мать, просто страшновато не чувствовать того, что
полагается. Неожиданно Софья Андреевна улыбнулась, и ее отекшее
лицо с кривой улыбкой, словно кто-то на нем поскользнулся
подошвой, странно выделилось на подушке, будто специально
положенное на белое, чтобы лучше его рассмотреть. Это она
припомнила, как оскаленная дочь пихнула ей стакан: Софья
Андреевна всегда подспудно знала, что, претерпевая обиды, она
накапливает благо, потому что рано или поздно дочь и все
остальные будут обязаны воздать ей сторицей, потому что чужие
грехи перед ней только повышают ее права. Если бы она могла
представить, что на самом деле ничего не возместится, все
пропадет, она бы, несмотря на болезнь, сверзлась, страшная, из
распахнутой жаркой постели, схватила бы первое попавшееся под
руку и отходила бы девчонку за ее таблетку. Из-за этой таблетки
она натерпелась позора от бригады "Скорой помощи", прилетевшей
как на пожар по вызову взбудораженной Колькиной матери,
неизвестно как проникшей в квартиру и нашедшей ее, будто
пьяницу, на немытом полу. Однако Софья Андреевна лежала тихо,
благостно, следила скользящим взглядом за передвижениями врачей,
собиравших свои инструменты и бумаги, то и дело присаживаясь,
чтобы пропустить друг друга, хмуро скапливаясь перед
родственницей пациентки, которая вдруг принялась сладострастно
рыдать, уткнувшись в их пальто.
Когда врачи наконец уехали, оставив в прихожей натаявшие лужи и
сырые запахи весны, какие бывают в каждом доме среди самых
свирепых морозов после ухода компании гостей и каких никогда не
бывало в квартире матери и дочери, - наступила их первая
бессонная ночь. Сперва они обе, не сказавшие друг другу ни
словечка с самого утра, маялись в перегретых постелях, ища
прохлады под сидячими, не желающими улечься подушками. Софья
Андреевна сквозь жужжание в ушах слышала, как девчонка
вскидывается и с маху падает на другой бок: глухо гудели
кроватные пружины. Потом больная захрапела - провалилась в
какую-то глубокую щель, куда попала рукой, - а девочка,
думавшая, что без грозного присутствия матери сразу заснет,