...Да, страх гибели и восторг выталкивали меня на арену. Сердце мое
то не билось вовсе, то билось с бешеной силой. Там, в центре желтого
круга, я был уже не я, а существо, неподвластное законам земного мира,
загадочное и величественное...
"Юный С.Похвиснев достойно и талантливо изобразил одного из
популярных персонажей", "Похвиснев: мальчик-каучук", "Необыкновенная
творческая зрелость", "За ним - будущее цирка"...
Цирк наш, между прочим, был маленький, бедный, даже нищий. Работали в
здании бывшей церкви, где до этого много лет хранились овощи. Теперь
вокруг крохотной арены громоздилось несколько рядов облезлых скрипучих
кресел, и запах зверья смешивался с неистребимым запахом гнилой картошки.
Сюда привела Дзанни судьба в лице Резинового короля. Здесь начали
выступать и мы с Машеттой, начали зарабатывать деньги, в которых
по-прежнему была нужда.
Я убеждал себя, что помогаю Дзанни кормить семью, но на самом деле
имел своей целью одну лишь славу со всеми присущими ей трескучими дешевыми
атрибутами: с газетными рецензиями, с шепотком поклонниц и телешумихой.
Этого взбесившегося тщеславия я не смог скрыть от Дзанни, как ни
старался. Он без труда угадывал мои желания. Чувство полной своей
беззащитности перед ним, раздетости душевной несказанно меня раздражало.
Отношения наши сделались однообразны: Дзанни неизменно был
иронически-добродушен, я - обидчив и дерзок.
- О-о, - говорил Дзанни, - ты действительно очень популярен среди
определенной части населения, о-о-очень. Сегодня утром в трамвае о тебе
калякали две нимфетки лет двенадцати: "Похвиснев - это душка! Ему так идет
пышный воротник-жабо!" - "Очарова-а-шка! И шапочка какая миленькая, из
атласа!" Ты знаешь, мио каро, я заметил, что у одной из нимфеток на чулке
дырка.
По точным расчетам Дзанни, эта дырка (которой, может, и не было на
самом деле) должна была взбесить меня больше всего. Я рычал в ответ что-то
неразборчивое, но до крайности наглое. Дзанни же, словно не слыша моих
"реплик", продолжал с ажитацией:
- Сегодня ты был неподражаем. Ты вышел кланяться с ужимками
провинциального шулера, которого еще ни разу не били.
Дзанни постоянно давал мне понять, что я смешон и что есть некое
тайное знание, недоступное никому, кроме него, и позволяющее обесценивать
все в этом мире и славу в том числе.
А я и сам знал, что страсть моя недолговечна и что, стоит сменить
белую маску Пьеро на другую, настанет иная жизнь. Однако терпеть насмешки
Дзанни мне было тяжело.
Он мог в присутствии всех артистов вдруг шутливо ударить меня
хлопушкой по косу. Мог незаметно прицепить к воротнику какой-нибудь
дурацкий бантик или же ловко связать сзади длинные рукава моего костюма,
чтобы он напоминал смирительную рубашку. Все эти клоунские глупости,
творимые Дзанни после каждого выступления, сбрасывали меня с пьедестала
успеха наземь. Артисты хохотали, хихикали, прыскали и ржали, радуясь тому,
что этого "везучего паршивца", этого "выскочку" ставят на место. Я на
артистов не обижался: их всех доедала моль бездарности. Цирк им опротивел,
но они продолжали считать себя непризнанными гениями и показывали, кто как
умел, что пребывают здесь временно, дожидаясь, но всей видимости,
ангажемента в Нью-Йорке, Брюсселе или Риме.
Когда артисты не смеялись, то развлекались иначе - науськивали меня
на Дзанни. Ох, как не любили его здесь! Верно, опасались и потому
радовались любому поводу позлословить. Особенно усердствовал эквилибрист
на катушках Семен Шишляев, почти не знакомый с Дзанни. Именно Шишляев
поведал мне, что Дзанни: "вонючий итальяшка", "поганенький авантюрист",
"маразматик", "муха навозная". Этот Шишляев находил, видимо, утонченное
удовольствие в том, чтобы провоцировать меня на драку с учителем. "Дай ему
в морду, чтоб знал!".
Шишляев был сволочь, но кем я-то был? А я был еще хуже, потому что
выслушивал всю эту мерзость. Я продался Шишляеву за букет дешевых
комплиментов и готов был терпеть все его излияния, только бы он не уставал
хвалить меня. Кроме удовлетворения позорного тщеславия, я еще испытывал
чувство странного злорадства, слушая гадости о Дзанни.
И ведь я любил его, и он меня, но между нами была война. Я пытался
доказать свою независимость, он посмеивался - и только. Обидно!
Одна Машетта жила беззаботно. Я вообще лишь однажды видел ее
плачущей, когда умерла наша нянька. Тогда же кончилось и детство Машетты:
в десять лет она сделалась хозяйкой нашего дома, по-взрослому
рассудительной и умелой. Она шила, готовила обеды, бегала в магазин и
вообще рвалась руководить нами. Я эту игру принял сразу и покорно сносил
все придирки, насмешки, замечания. Хуже было с Дзанни. Машетта не уставала
выговаривать ему - за неумение тратить деньги, а он в ответ неизменно
хватался за полотенце и устраивал маленькие экзекуции. Так и жили...
...Из-вест-ный всем я пти-це-лов...
Вчера ночью, до того, как случилась моя смерть, я играл вариации на
тему арии Папагено из Моцарта. И ведь до чего странно, удивительно: с этой
музыки все началось и ею же все кончилось.
..."Волшебную флейту" я полюбил во времена "Мотофозо". Ночные гости
не переставали ходить к Дзанни, и, несмотря на затяжную войну с ним, я,
как всегда, устраивал маленькие концерты.
Играл я отвратительно: мне мешал Дзанни. Вернее, я внушал себе, что
он мешает, и нарочно уродовал мелодию. Тень Моцарта содрогалась, внимая
тоскливому визгу моей флейты. Дзанни же только закатывал глаза от
восторга, вздыхал и умолял всегда исполнять Моцарта именно так, "ибо
манера сия весьма созвучна нашему бурному времени". Мне даже интересно
было, когда он, наконец, не выдержит и выдерет меня - хотя бы полотенцем,
как Машетту.
С холодной, садистской злобой решился я последовать одному из
бредовых советов Семена Шишляева и спровоцировать Дзанни на то, чтобы он
выгнал меня из дома. Для этой цели я позвал в гости... Котьку Вербицкого
(впервые после нашей разлуки).
Честно сказать, я о нем давно и думать забыл - куда уж мне было
вспоминать какого-то неопрятного, некрасивого детдомовца... А выбрал я его
для осуществления своего плана, имея в виду именно детдомовскую
оголтелость, необузданность, грубость. Почему-то я полагал, что Котька
ничуть за это время не изменился и обязательно сотворит какое-нибудь
безобразие в присутствии Дзанни. Ах, если б только мысль о мщении мной
владела, я бы не вспоминал сейчас с таким стыдом ту историю. Но ведь,
кроме мщения Дзанни, я хотел еще поразить Котьку своей шикарной жизнью,
для чего нацепил дурацкий бант на шею, причесался, как приказчик, на
пробор, развесил по комнатам афиши и купил к чаю торт и кусок сала.
Котька держался спокойно. Про афиши сказал: "Ничего себе", на сало не
взглянул, а на светские мои вопросы относительно его будущего отвечал:
"Там поглядим". Он вырос, огрубел еще больше и смотрел на всех нас
снисходительно. Это разозлило меня, и я начал кривляться, актерствовать:
прыгал, делал сальто, играл на флейте, заставлял (правда, тщетно) Машетту
танцевать и под конец в полном отчаянии стал изображать свинью Гаргару -
хрюкал, ползал вокруг стола на четвереньках. Я делал это, ненавидя Котьку
и еще больше Дзанни, который отлично видел и слышал все происходящее.
В момент апофеоза гнусного представления Котька собрался уходить и
внезапно встал. Я же не успел подняться и остался стоять перед ним на
четвереньках. Машетта захохотала. Я вскочил и бросился на нее с кулаками.
Она увернулась и прыгнула в шкаф, запершись изнутри. А Котька ушел,
вежливо попрощавшись. Тогда я начал колотить по шкафу и кричать, как дед
Каширин: "Эх, вы-и-и-и!" Машетта страшно хохотала, а Дзанни преспокойно
играл на рояле элегический вальс, и за это его хотелось убить...
А ночью пришли гости, вернее, гость, Шишляев - мой ужасный наперсник.
Я дул во флейту, и она выла совсем страшно, дико. "Восхитительно!" -
восклицал Дзанни. "О, йес, очень!" - мямлил Шишляев, с подобострастием
глядя на него. Я дунул так, - что закололо в ушах. "Нет, вы узнаете? -
спросил Дзанни. - Это Моцарт, ария Папагено". - "Точно", - кивнул Шишляев.
Я снова дунул. "Впрочем, нет, это скорее Глюк", - сказал Дзанни.
"Натуральный он", - выкатив глаза, поддакнул Шишляев. "А может, это "Наш
паровоз, вперед лети"?" - предположил Дзанни. "О! Я то же самое хотел
сказать!" - обрадовался Шишляев.
И я не выдержал и, крикнув: "Паскуда!", хватил Шишляева флейтой по
ненавистной башке. Ночной концерт кончился позорно - Шишляев бежал, а я
еще долго истерически плакал и требовал к себе жалости, и кричал, что все
кругом подлецы и притворщики, и обвинял Дзанни в лицемерной дружбе с
подонками... Я даже плюнул в него, правда, символически, и тут же со
сладостным ужасом зажмурился, ожидая, наконец, побоев... Дрянь,
распоясавшаяся дрянь. А Котьку жалко и стыдно за все.
...Из-вест-ный всем я пти-це-лов...
Было это в три часа ночи. Дзанни после скандала с Шишляевым велел мне
одеться и взять с собой флейту. Мы пришли в цирк. Я ждал, что сейчас,
здесь, на пустой арене он и расправится со мною за все, но вышло
по-другому.
Дзанни посадил меня рядом с собой на барьер. Я осмелился взглянуть в
лицо учителя, и оно меня несказанно удивило - ни гнева, ни усмешки, этой
ласковой, пугающей усмешки. Лицо Дзанни было торжественно и печально.
- Что с вами? - вырвалось у меня.
- Друг мой, - промолвил он, - я вызвал тебя для того, чтобы открыть
мой план в отношении твоей судьбы.
Я понурился. Он неожиданно погладил меня по голове и спросил:
- Как ты думаешь, к чему я готовлю тебя столько лет?
Я неловко пожал плечами.
- Наверно, я буду клоуном?
Он хитро покачал головой.
- "Человек без костей"?
Снова отрицательный кивок.
- "Человек-лягушка"?
Дзанни засмеялся. Я не знал, что думать, и робко предположил:
- "Человек без нервов"?
Он рассмеялся.
- Неужели антипод? - совсем угас я.
Антиподисты мне не нравились. Казалось унизительным ногами
подбрасывать различные предметы. Это умел делать даже медведь.
- Мне кажется, я не ошибся, выбрав тебя, - задумчиво сказал Дзанни и
встал. - Сейчас мы с тобой поднимемся наверх, под купол, и будем
обозревать пустую церковь с высоты. Тебе нравится высота?
Высоты я боялся. Цирк сверху, с крошечной площадки, на которую мы
взобрались, казался враждебным, как разверстая хищная пасть. Дзанни подвел
меня к самому краю площадки. Я закричал и вцепился в него. Господи,
неужели он хочет сбросить меня вниз?!
- Нет, друг мой, - успокоил учитель. - Я просто желаю, чтобы ты
почувствовал, в какой стихии тебе придется жить.
- Ни за что! Лучше убейте! - заорал я, вырываясь. - Лучше антипод,
лучше что угодно, хоть униформистом!
- Ага! Значит, ты согласен стать обыкновенной лицемерной
знаменитостью, согласен жить среди презираемых тобою людей и пресмыкаться
перед ними за их дрянные аплодисменты. Ты согласен жить, требуя какой-то
свободы, а на самом деле бояться ее, как проказы. Ну что ж, желания твои
сбудутся: ты станешь добропорядочным народным артистом, о котором после
смерти никто не вспомнит. Ты пошляк, мио каро, и ты трус, мелкий и
ничтожный.
- Но что же делать?!!
- Довериться мне.
Он тихонько потянул меня за руку, я вывернулся, сел на корточки и
обхватил голову руками.
- У меня в глазах муть... все кружится...